Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но я не сказал этого. Я думал о языке новичка, о слове «ишачить», жестоком и обидном, которое могло явиться в обиходе лишь в самую жестокую пору, когда сама человеческая жизнь, не говоря уж о работе, теряла какую‑либо цену и смысл.

Меня привлекло вдруг лицо соседа, изуродованное багровым шрамом. Рваная рана оставила багровую подковку от виска до подбородка — несмываемое клеймо.

— Немцы? — вопросительно кивнул я.

— Не… По пьяному делу… — с издевкой глянул он на меня и прижмурил свои короткие, белые ресницы. Бережно, будто по незажившей ране, провел ладонью по щеке и вдруг засопел. Поздний час, тяжелый дух барака морили в сон.

«Что за человек?» — озадаченно подумал я, засыпая.

Ночь в лагере — короткое спасение от изнуряющего дня, она ощущается нами как мгновение. Не успел уснуть, тело еще болит и просит отдыха, а на вахте уже бьют по рельсу, стеняще и тревожно звучит проклятое железо, за проволочной зоной поднимается оголтелый собачий лай и вой. Немцы-надзиратели бегут вдоль бараков, стаскивая с нар всякого, кто рискнул нарушить режим. Около кухни во тьме выстраивается черная молчаливая очередь, звякают котелки, плескается вонючая, жидкая баланда

— рабочий паек. Запах нечищенной картошки, брюквы и рыбной сырости сводит челюсти.

Выход на работу «без последнего».

Последнего бьют резиновыми палками и железными воротками в острастку остальным. Не задерживайся!

Я спешил к вахте, пытаясь увлечь нового соседа, но безуспешно. Володька собирался слишком уж неторопливо, старательно и умело наворачивая портянки перед дальней дорогой, как старшина — инструктор, обучающий новобранцев. Он вышел из блока одним из последних и все же дошел до ворот непобитым.

Я видел его издали. Володька шел снежной тропой, сильно сутулясь, угнув круто посаженную голову, зверовато оглядываясь по сторонам.

Было в нем что‑то волчье. Точно так при облаве неторопкой, тяжелой рысцой уходит в лесистую логовину, наверное, матерый волк. Гончие псы могут и догнать его, но ни один не рискнет первым схватить. Не снижая однажды принятого машистого бега, волк лишь чуть повернет голову, рванет клыками — надвое перехватит горячую, неопытную собаку. И дальше…

За воротами лагерный люд разбивался на пятерки. На каждую — сани с нехитрой конской упряжью, только без привычной дуги. Человек — коренник набрасывает на шею себе чересседельник, схватывающий концы оглобель, берет их под мышки, а двое закидывают на плечи каждый свою постромку. Остальные двое упирают ьуестами в заднюю подушку саней.

— Ржать хотя, гады, дозволяют? — спросил Володька, вооружаясь шестом.

Никто не ответил. Человек этот не хотел становиться в оглобли ни при каких условиях, и в этом его нежелании было что‑то обидное для остальных.

Процессия растягивается вдоль дороги. На делянку, за пять километров, мы везем пустые сани, а вечером придется доставить к лагерю на каждых по два кубометра дров. Потом перегрузить в вагоны.

Узкая дорога словно канава в глубоком снегу. Охраняют нас четверо ветхих немцев из тотальников. Двое идут впереди с карабинами наперевес, двое замыкают строй. Зимой охрана ослаблена, собак нет. Отсюда не так далеко до шведской границы, но куда побежишь, если вокруг снег по пояс, а единственная тропа ведет к станции и контрольному пункту?

Голубое норвежское утро с порхающими снежинками постепенно бледнеет, проясняются очертания деревьев. Поднимается ветерок, взвихривает порошу, дорога пятнится отпечатками деревянных колодок и лаптей. Шаг в шаг, дыхание в дыхание вслед убегающему полозу идет каждый из нас…

На делянке чернеют остатки вчерашних костров. Старший конвоир Генке — чисто выбритый, кривоногий старик — кладет зажигалку на пень и отходит в сторону. Он доверяет зажигалку нам — нужно развести костры для конвойных по углам деляны и один для себя. Костры разгораются. Севастьяныч остается истопником для конвойных, а нам пора лезть в снег, валить лес.

Я поднял с саней двурукую русскую пилу, предложил Володьке второй конец. Он скептически глянул на пилу, потом на мои острые плечи и длинные руки, отвернулся.

— Таскать тебя на ней? — бормотнул он и, подхватив станковую лучковку, шагнул к ближнему дереву в одиночку.

— Волчуга! — сказал старик Федосов в спину Володьке и перехватил конец моей пилы.

Мы оттоптали снег лункой вокруг первой шершавой ели, а Володька мешкал. Он долго стоял у соседнего дерева, задрав голову и завороженно глядя на вершину. Обглоданный морозами хвойный шпиль весь был покрыт ледяной чеканкой и, кажется, позванивал на ветру.

Володька беззлобно посмотрел в нашу сторону, вздохнул:

— Ох, высоко от нас нынешняя горбушка с баландой! На са — а-мой верхотуре!

И добавил:

— Пыхнет, сволочь, в снег — ищи ее потом до вечера! — и со злостью рванул по стволу блестящим полотном лучка с хорошо разведенным канадским зубом.

…К вечеру мы выбивались из сил.

Мы пилили по три и четыре кубометра на брата при норме пять. За это нас выдерживали в лесу до глубокой темноты. Тогда запрещалось подходить для обогрева к огню, конвоиры стреляли по нашему костру.

Но страх никогда не удваивал человеческие силы.

Худой, нескладный итальянец Джованни и его напарник — рыхлый, с выбитыми зубами француз из Лотарингии Жан уселись в глубине делянки на хвою, под прикрытием поваленной сосны. Им все равно. Даже выстрелы не смогли бы теперь поднять их и заставить пилить.

Володька подсел к ним, закурил тоненькую самокрутку, с любопытством рассматривал незнакомых людей. Парни были раздавлены работой, голодны, сидели плечом к плечу, и каждый безучастно следил пустыми глазами за полетом белых снежных облаков над верхушками леса. Куда плыли облака? Может, в южную сторону, к ломбардским долинам и виноградникам Лотарингии?

Люди были беспомощны и жалки. А Володька, как видно, не терпел человеческой слабости. Путая немецкие и французские слова со своими, русскими, он то пытался расспрашивать их о чем‑то, то грубо материл обоих. А они пугливо оглядывались на него и беспричинно улыбались, поглядывая на окурок, закушенный в его синих злых губах.

Окурок трещал, обжигал губы и пальцы. Но Володька упрямо продолжал сосать его, поджимая рот, морщась и сдвигая к переносью коротенькие брови. Потом злобно отшвырнул в сугроб. В белой целине снега осталась черная метка — будто пулевой след. Соседи разочарованно вздохнули, проследив жадными глазами полет крошечной теплой искры.

— Тебя, стало быть, Жаном зовут? А тебя — Жованни? — привстав на колени, спросил Володька. — Оба, значит, вы Иваны в дословном переводе, а — слабаки. Как же так?

Я присел около, круто потянул его за рукав:

— Отстань от людей! Оба с прошлой недели на тот свет лыжи направляют, не видишь, что ли?..

— Откуда они взялись тут? — недоумевает Володька.

— То‑то и оно!

Откуда взялся в норвежском лагере француз, и в самом деле никто не знает. Зато история Джованни известна кое — кому из нас. Ее нужно хранить в тайне, но я почему‑то доверяюсь Володьке.

В прошлом году итальянец перебежал к нашим партизанам. Его там не успели еще как следует проверить, как немцы взяли отряд в клещи, мало кто спасся.

Фатальная судьба! Если немцы установят личность Джованни, ему несдобровать.

Воподька чувствует себя так, словно за ворот ему насыпали мякины. Лапает себя за карманы, вздыхает, готов, видно, свернуть новую цигарку. Но в карманах у него пусто…

Совсем стемнело. Конвой приказал строиться.

В лагере существует час всеобщей благоговейной тишины. Это час вечернего принятия пищи.

За время войны многие узнали, что такое голод Но что такое психический голод, то есть постоянное, многолетнее голодание, заполняющее все существо человека, как неутолимая, жестокая страсть, когда существуешь за счет собственного тела, костей и даже костного мозга, знают, по — видимому, только люди, пережившие блокады и плен.

Котелок удивительно мал, наливается в него жижа, едва прикрывающая ржавое донце. И кусочек эрзац — хлеба — настоящего лакомства. Хлебную пайку называют горбушкой, крылаткой, пташкой — на разные лады. Хлеб исчезает в наших пустых желудках мгновенно.»

20
{"b":"213578","o":1}