Голова по сей день болела, предчувствуя осенние дожди.
– Ну и ладно, – сказал Петер, плохо соображая, что имеет в виду. – Ну и пусть…
На обочине шляха стояла карета. Скучал усатый кучер, временами отхлебывая из фляги. Еще выше, по левую руку, где под темными пихтами отцветал вереск, начинался погост. У одного из крестов вокруг могилы сидели люди. Петер узнал сотника с женой, мага и юную Каролинку. Еще с ними был глубокий старик, одетый в темно-синее – цвета Опольского дома. Старик сильно сутулился, наклонясь вперед. Все люди не двигались, глядя в одну точку перед собой. Так сидят увлеченные сложной партией игроки.
Петер готов был поклясться, что знает, какая игра лежит на могиле перед удивительной пятеркой.
«Тройной Норнсколль».
«У меня предчувствие, – сказал маг, поднимаясь. – Сегодня с Божьей помощью…»
– Я напишу песню. – Петер Сьлядек остановился. Он смотрел на занятых игрой людей, словно надеясь, что те смогут его услышать, оторваться, перестать терзать свои измученные сердца мечтой исправить, самой дивной и самой лживой мечтой на свете. – Честное слово, я напишу песню. Настоящую. Вы не станете браниться, если я буду петь ее где придется? В замки меня редко пускают…
Он закинул лютню подальше за плечо и двинулся вдоль Кичорского шляха.
Насвистывая: «Ой, клевер, пять листочков».
Касыда сомнений
Седина в моей короне, брешь в надежной обороне,
Поздней ночью грай вороний сердце бередит.
Древний тополь лист уронит – будто душу пальцем
тронет,
И душа в ответ застонет, скажет: «Встань! Иди..»
Я – король на скользком троне, на венчанье —
посторонний,
Смерть любовников в Вероне, боль в пустой груди,
Блеск монетки на ладони, дырка в стареньком бидоне,
Мертвый вепрь в Калидоне, – в поле я один.
Я один, давно не воин, истекаю волчьим воем,
Было б нас хотя бы двое… Боже, пощади!
Дай укрыться с головою, стать травою, стать
молвою,
Палой желтою листвою, серебром седин,
Дай бестрепетной рукою горстку вечного покоя,
Запах вялого левкоя, кружево гардин,
Блеск зарницы над рекою – будет тяжело, легко ли,
Все равно игла уколет, болью наградит,
Обожжет, поднимет в полночь, обращая немощь
в помощь —
Путь ни сердцем, ни на ощупь неисповедим!
Здесь ли, где-то, юный, старый, в одиночку или стаей,
Снова жизнь перелистаю, раб и господин,
Окунусь в огонь ристалищ, расплещусь узорной
сталью,
Осушу родник Кастальский, строг и нелюдим, —
Кашель, боль, хрустят суставы, на пороге ждет
усталость.
«Встань!» – не встану. «Встань!» – не встану.
«Встань!» – встаю. «Иди…»
Баллада двойников
Неисповедимость путей Господних дарует нам великое благо – благо сомнения. Ибо где нет сомнения, там нет и веры; где нет сомнения, там нет знания; где нет сомнения, там нет милосердия. Но все же: как славно было бы не испытывать этого мучительного чувства раздвоенности! Стоять легче, чем бежать, быть целым проще, нежели разбитым на осколки. Искренне надеюсь, что в размышлениях скромного монаха нет ничего еретического, – и все-таки сомневаюсь, сомневаюсь…
Из записей отца Ремедия, аббата монастыря бенедиктинцев близ Хольне
Каково в аду?
Посмотреть
Иду.
Ниру Бобовай
– Ой, пан шпильман таки не разумеет своего счастья!
– Простите, реб Элия…
– Что простите? Что простите, я вас спрашиваю? – Тощий корчмарь, похожий на ржавую мартовскую тарань, всплеснул руками. Глазки его вылезли из орбит, рот раскрылся, еще более усиливая сходство с рыбой. – Чего мне вам прощать, пан шпильман?! Вы что, устроили геволт с погромом? Украли заветный талер моей бабушки Песи, чтоб ей жить до ста двадцати лет?! Ну хотя бы до понедельника!
– Жить до понедельника? Вашей досточтимой бабушке?!
– Вам до понедельника! Вам, пан шпильман! Ой, он такой глупый, что совсем дурак…
– Мне надо идти, реб Элия.
Петер Сьлядек иногда сам удивлялся шилу в собственной горячо любимой заднице. Казалось бы, вот оно, счастье! Кормят, поят… Просят играть! Умоляют! Чуть ли не в ножки падают! Нет, сволочное шило мешало усидеть на лавке. Надо идти, понимаешь, а куда идти, зачем идти – леший его маме надвое сказал!
Увы, бродяга знал: начни спорить с шилом – только хуже будет.
– Ему надо! Ой, ему надо! Старый Элия говорит: швайк, горлопан! Сиди в тепле, грей тухес! Кушай щуку с бураком! Редьку с куриными шкварками! Спи на перине! Ярмарки кругом, мужики пьяные, мужики довольные – дай ашикерам толстый кусок счастья! Станут плясать, станут слушать, грошей кинут! С дударем я уже сговорился…
Левой рукой корчмарь задел связку ядреных густо-золотых луковиц, висевших у двери. Связка с грохотом рухнула на пол. Две головки оторвались, заскакали в углы.
– Не обижайтесь, реб Элия…
На четверть авраамит по матери, Петер Сьлядек достаточно знал местечковый жаргон, чтоб не нуждаться в услугах переводчика. И хорошо понимал дударя, местного пропойцу Матиуша Гюлля, с радостью согласившегося дудеть в корчме хоть до конца света, не то что до конца ярмарок. Вчера, когда толпа исплясала все ноги, не шибко вслушиваясь в игру музыкантов, когда баллады кончились, и танцы кончились, и лэ, и рондо, и овензек, и потешные куплеты, и смех, и слезы, и хмельной гогот, и визг девиц в платьях с брыжами у шеи, в парчовых фартучках с розами и васильками, в нюрнбергских лентах, и лишь пальцы обжигались о струны, а дудка, припав к вывороченным губам пропойцы, высасывала человеческое дыхание – о, вчера было таким ошеломительно прекрасным, что даже сытный завтрак и обильный заработок были бессильны сделать нынешнее утро лучше канувшей в небытие ночи! Но шило, чтоб ему пусто! Шило…
Иногда Петеру казалось: обмани он треклятое шило, остановись, задержись на одном месте хотя бы месяц-другой – и бродяга станет домоседом. Перестанет искать вчера и завтра. Увязнет, как в трясине, в неколебимом сегодня.
Изменится – что означает «изменит себя».
Или «изменит себе»?!
Зимой, околачиваясь в хенингском порту, слышал от моряков: есть такие рыбы, которые тонут. Хвост, жабры, чешуя, а вот поди ж ты! Если не плавают – идут на дно. Камнем. Врут моряки, должно быть. Свою судьбу тайком оправдывают. Вон Элия тоже обличьем вроде рыбы. А ни шила ему, ни дна.
Загребает плавниками: корчма да корчма.
Аж завидки берут.
– Ой, пан шпильман!.. Все у него бекицер, все пополам…
Обиженно ворча, корчмарь пошел прочь, часто оглядываясь. Видимо, не оставлял надежды уговорить «пана шпильмана» остаться. Петер и сам был бы рад. Последние два года выпали тяжкими, как град на ниву ячменя. Дорога на Вроцлав, будь она неладна, житье впроголодь, столичные скареды, жалевшие грошика для услады ушей, дурная попытка проселками добраться до Раховца, потом до Орзмунда, ссора с подвыпившими коробейниками, расторговавшимися без барыша и оттого злыми как черти, – спасибо доброй бабе из Рыцерки, дала отлежаться в хате! – все это утомило донельзя.