Казалось, прошло лишь мгновенье, когда его разбудил отчаянный крик:
– Мейстер Филипп, скорее! Он там! В Запрудах! Да просыпайтесь же, мейстер!..
Кричала Матильда.
XCIII
Когда мельника Штефана отрывали от ужина, он начинал звереть.
– Лю-у-у-у-ди! Люди-и-и-и добры-ы-ые!
Славный шмат окорока – ах, хряк Барбаросса, вечная тебе память! – застрял в горле. Пришлось залить сверху пивом. Увы, внутрь окорок пошел уже безо всякого удовольствия. Подмастерья живо заработали ложками. Сейчас мельник погонит на мороз, к воротам, а когда вернешься, каши в горшке останется на донышке. Давись тогда завидками.
Захлопал коровьими ресницами дурачок Лобаш, сын любимый.
– Лю-у-у-у!.. ди-и-и! Откройте!
Грохнув кружкой о столешницу, Штефан встал. Грузный, косматый. Мишкой-шатуном качнулся из горницы к сеням. Посылать других – только зло копить. Сейчас обложу незваных гостей тройным окладом, и сразу полегчает. Сердце толкнулось в грудину. Напомнило о себе злым укусом. В последнее время сердце кусалось часто. Штефан дивился: вместе с болью всегда являлась память о байстрюке Вите. Дурная память, дурные мысли. Вот помру, значит, кому мельницу оставлю? Лобашу? Дурачок живо колеса в обратную сторону завертит… Старшему сыну? Горький пьяница и баламут, старший жил с супругой в Хмыровцах, у жениных родителей. Когда Штефан представлял его хозяином мельницы… Уж лучше спалить самому. Дотла. Вот и вспоминался байстрюк. Жаль, батя Юзеф, кремень-старик, так и не признался, кто Жеське дите сделал.
Оставлю ему мельницу. Пускай судачат. Небось поживу еще… про мытаря забудут…
И Лобаш при парне не пропадет.
Крыльцо отозвалось всхлипами. Надрывался кобель Хорт, звеня цепью. Визгливо вторила Жучка. В ворота колотили крепко, с душой. Плотней кутаясь в кожух, мельник пытался совладать с кусачим сердцем. Странно: злость на чужаков не росла, а угасала. Двор сделался плоским, рисованным, грозя осыпаться в пекло. Штефан тряхнул головой, гоня наваждение прочь. Надо было взять шапку. Башка мерзнет, вот и мерещится.
– Кого черти несут?
– Хозяин! Хозяин! Богомольцы мы, из Хенинга! Хозяин, тут человек помирает…
Засов обжег руки.
– Помирает? Или помер? Если помер, несите куда подальше!..
– Не-а! Живой покамест! Брюхо ему пучит… отлежаться бы…
И надрывно, еле слышным шепотом:
– Прошу вас… денег дам!.. вот кошель…
В черном провале ворот объявился рослый детина. Протянул руку: на ладони блеснули монеты. За детиной маячили еще две тени. Та, что поменьше, корчилась. Охала.
Еще дальше фыркали лошади.
– Хозяин! Пусти переночевать!
– Всех, что ли? Сколько вас там, богомольцев?
– Не надо всех! Болящего пусти! Очухается, догонит… мы ему кобылу оставим!..
– К святому Ремаклю шли?
– Ага! Шли, да не дошли. Дядьку скрючило… У него женка на сносях! Просить ехал, святого-то…
– Ладно. Несите в дом.
Больной едва переставлял ноги. Глядя, как он висит на плечах спутников, мельник Штефан ощутил некое томленье души. Вот, человек помирает. Может, совсем помрет. И он, мельник, тоже помрет. Рано или поздно. И герцог наш помрет. И все помрем. Однажды. Добрее надо быть. Добрее. Правы монахи: добро – оно…
В смысле всегда зачтется.
Ишь бедолага: шкандыбает…
Не забывая охать, бедолага Максимилиан ап Нанис внимательно присматривался к хозяину. К женщине на крыльце. Крупной, костистой. К дому. К верхним окнам. Ловчий собирался выпросить каморку на втором этаже. Откуда так удобно подать сигнал горящей свечой. Добряк Магнус с Юлихом обещали караулить на берегу. В очередь: пока один бегает в лагерь богомольцев греться, второй ждет знака. О значении разных сигналов договорились заранее.
Утром мельник с подмастерьями уйдет на работу.
Скоро утро.
Поднимаясь на крыльцо, главный эшевен Хенинга старался не взглянуть в лицо женщине. Маленькое, простительное суеверие. Смерть – она без лица. А значит, без лишних воспоминаний.
– Тащите его в хату, – с состраданием в голосе сказала Жюстина. – Я отвар согрею…
XCIV
Городские ворота Вит миновал на закате. Солнце как раз краснело от стыда, больше всего желая спрятаться от постылого мира с его мышиной возней. По пути от дома Дегю никому и в голову не пришло остановить безоружного. Заговорить? Проверить наличие сословной грамотки? Наряд Вита кричал во всеуслышанье: «Юный дворянин озабочен своими делами! Юный дворянин очень спешит! Прочь!..»
Прочь так прочь. Если костюм можно купить в лавке, прикинувшись знатью, то подделать стремительность походки… Стража в воротах лишь проводила путника взглядами: куда собрался на ночь глядя благородный отпрыск? Впрочем, это его дело. Короче нос, длиннее жизнь.
Не суй, не прищемят.
Оставив башни Хенинга за спиной, Вит припустил быстрее. Смутное беспокойство подталкивало в спину, заставляя спешить. Ничего, к рассвету он непременно доберется до Запруд. Он сильный. Он быстрый. То-то мамка обрадуется, увидев сына в таком наряде! Вит тебе, мамка, все расскажет. Все-все. Плюнешь в глаза сельским кумушкам, а те утрутся да в ножки! в ножки падут!.. А обратно мы уже поедем на телеге. Даст мельник телегу, никуда не денется! А Вит ему еще и денег отвалит… Лобаш с Пузатым Кристом вообще от зависти лопнут. Надо будет их потом тоже в город забрать. Службу обоим придумать. Чтобы дел – с гулькин нос, а звон лопатой грести! Витольд друзей не забывает. Дразнились «байстрюком»?! А я вам звону, одежу новую… хоромы поставлю!..
Быстро темнело. Но сумерки отнюдь не мешали юноше прекрасно видеть дорогу. Наддай! еще! Где ты, «курий слепень»? А-у-у! Сгинул. Больше не вернется. Ну и слава богу!
Новые башмаки с бантами (ушлый Камердинер звал их чудным словом «туфли») мягко толкались в подмерзшую глину тракта. Виту казалось: он летит на крыльях. Бежалось легко, в охотку. Только когда попадались участки вязкой грязи и башмаки-туфли начинали противно чавкать, приходилось замедлять бег. Такие места юноша преодолевал с упрямой ожесточенностью. Зато студеный воздух, холодивший лицо, был даже приятен.
Тело жило само, двигаясь, одолевая пространство.
Позволяя рассудку скатываться в нору дремы. Ниже, глубже…
…Раскисшая дорога, по обочинам – снег. Грязный, ноздреватый. Нагие пригорки. Будто плеши в обрамлении…
…мамка! мамка моя!
Неужто сон и вправду вещий?!
Вит заставил тело отдаться бегу целиком. Как отдаются только по любви. Выдираясь из липких, глинистых объятий дороги, пытавшейся удержать беглеца. Расплескивая дальний хохот кошмара: заморочу! лишу сил!.. Врешь, злой ворон! Он успеет к рассвету, он спасет мамку… все будет хорошо!.. На небо выползла луна, и теперь впереди юноши бежала длинная изломанная тень. Они мчались наперегонки: кто быстрее. Отчего-то Вит считал очень важным обогнать эту фигуру: плоская, черная, она издевательски дергалась впереди, ускользая. Ветер хлестал по лицу узловатой плеткой, глаза слезились, окружающее виделось размытым, лживым. Мир готов был вот-вот осыпаться черепками разбитого горшка. Явить свое настоящее лицо: зубастый оскал зверя, усмешку букашки-гиганта, от которой и спрячешься, да не спрячешься…
Еще дважды юноша засыпал прямо на бегу. Пейзажи, искаженные призрачным светом луны, мешались с видениями, где-то далеко выли волки, вторя хохоту пугала-сна. Несколько раз Виту слышался голос Матильды. Жаль, слов не разобрать. На что жалуешься, Тильда? О чем упреждаешь? торопишь, да? Я бегу, Тильда, я спешу, как могу, как умею, спешу к тебе, к мамке, я успею… Ссохшиеся губы шевелились, словно в бреду. Я устал. Я очень устал. Сейчас бы присесть, отдохнуть… хоть на минуточку… Нельзя! Нельзя останавливаться!
Надо бежать, бежать, бежать…
Когда Вит снова очнулся, край неба посерел. Луна исчезла, предрассветная мгла неохотно редела, а впереди, совсем рядом, лежало родное село. Добежал! успел! успел к рассвету! На негнущихся, чужих, деревянных ногах, сбросив изорванные вдрызг туфли, босой юноша двинулся по знакомой улице – вниз, под гору, к реке.