Иерусалим, Святой Град, открыл ворота победителям.
Почти век понадобился, чтобы курд Салах-ад-Дин, в чьей семье издавна творилось таинство Обряда, объединил себе подобных. Став султаном Египта, он подмял Сирию и Месопотамию, после чего равные встретились на поле боя с равными, и Иерусалим вернулся в руки «львов ислама». Польза Обряда стала несомненна даже для наиболее закоснелых: позднее все попытки вернуть утраченное оказались бесплодны.
«Как бесплоден наш мальчик…» – улыбка таяла на лице Эгмонта Дегю. Намек, отблеск… ничего. Строгость и внимание.
Герцог Густав снова пожевал губами.
– Ко мне вернулись сны, – сказал он с режущей сердце беспомощностью. – Мне надо спешить.
– Сны?!
Жерар-Хаген качнулся к отцу. Он ожидал чего угодно, но только не этого. Ему самому никогда не снились сны. Никогда, за исключением первой недели после Обряда и десяти дней перед посвящением в орден. Яркие, отчетливые и безнадежно кощунственные видения. Грезы бесчестия. Картины греха, сладкого в забытьи и горького в миг пробужденья. Молодой граф полагал, что такие сны посещают его одного; он скорее умер бы, чем признал собственную безнравственность вслух. Но отец!.. его высочество тоже?..
В поисках опоры он оглянулся на Эгмонта Дегю.
Но опоры не нашлось и здесь.
– Мой государь, я знаю, о чем вы говорите, – поклонился рыцарь. – Простите за дерзость, но если дело обстоит именно так… Вам действительно следует поторопиться.
III
– Также недопустимо, считаю я, чтобы наши стражи привыкали уподобляться – и словом, и делом – людям безумным.
– Сущая правда.
– Дальше. Станут ли они подражать ржанию коней, мычанию быков, журчанию потоков, гулу морей, грому и прочему в том же роде?
– Но ведь им запрещено впадать в помешательство и уподобляться безумцам.
Платон. «Государство»
Эти сны были порождением всех дьяволов ада.
…бой шел в проломе. Западная башня уже горела, но двое лучников, надрывно кашляя, еще стреляли из-за зубцов парапе та. Жерар-Хаген возблагодарил Господа и миланскую сталь доспехов: двойная кираса с оплечьем оказались выше всяких похвал. Щит давно треснул, его пришлось бросить на краю рва. Сейчас молодой граф бился короткой секирой, зажав в левой руке кинжал. Упоение схваткой кружило голову, близость победы лишь добавляла хмеля в происходящее. Мятежники гибли угрюмо, без надежды на милость, сражаясь за каждую пядь замка Шэн. Верного Эгмонта оттеснили к караулке: стоя на пятой ступени лестницы, он прорубал путь наверх с холодным упрямством, достойным рода Дегю. Высоко подняв щит, чтобы прикрыть лишенную шлема голову, рыцарь мерно взмахивал широким мечом. «Наверное, так косит смерть, – подумалось Жерару-Хагену. – Жестоко, метко и… равнодушно». Больше для посторонних мыслей времени не осталось. На мостике, соединявшем передовую башню с замком, мелькнула гигантская фигура Карла-Зверя, и молодой граф ринулся туда. Кинжал застрял в чьем-то кольчатом воротнике; перехватив секиру двумя руками, закованный в броню сын Густава Быстрого был похож на «травяного монашка», Божьим попущением достигшего роста человека. Решетка забрала помялась, но казалось, что мститель и слепым чувствовал бы себя не менее свободно – секирный месяц порхал меж тучами, и искры-звезды отмечали путь… месяц… звезды… дым над башней…
Сгинь! рассыпься, пропади, бесовское виденье! Стыдно, Боже, Господь милостивый, как стыдно! – Говорят, конокрадов по селам топят в нужниках, и я, граф цу Рейвиш, ветвь Хенингского древа, барахтаюсь в вони и позоре мерзкой грезы, бессилен…
…они встретились. Отражая удары секиры щитом, Карл-Зверь нехотя пятился к подъемным цепям. Узурпатор и убийца родичей, ценя в людях и действиях прежде всего силу, лжебарон отступал перед собственным идеалом: силой, превышавшей его собственную. Карла терзал страх. Впервые в жизни: бурной, стремительной и кровавой. Секира Жерара-Хагена грохотала весенним ливнем, отмечая клеймом разрушения все, к чему прикасалась, – бляхи щитового навершия, гребня шлема, пластины поножей… Трудно было угадать в столь хрупком на вид бойце скрытую мощь, удесятеренную яростью и сознанием правоты. Удары гулко отдавались в вышине, словно вся битва сошлась воедино здесь, на замковом мосту, словно небо, дыша чадом и дымом пожара, вскрикивало от удовольствия. А внизу, задрав голову, всматривался в поединок вождей рыцарь Эгмонт, и лестница за рыцарем полнилась жертвами его меча… дым… небо… лязг металла, трижды упоительней песен шпильманов о любви…
Прочь!!!
Господи, за что?! Чем прогневал тебя, если караешь?! Сон обрывками паутины виснет на руках, ногах, сердце, сон болотной топью тянется следом, желая поглотить целиком, без остатка, и что самое страшное – мне сладок мой позор, тяжесть секиры, нелепое железо на теле, я занял Гибельное место за Круглым Столом, и цитадель рыцарства вскоре падет от этой сладости, слабости, позора в личине почета… я больше никогда не буду спать!.. никогда…
Просыпаюсь.
Лежу с открытыми глазами, чувствуя, как медленно высыхает пот, делая кожу липкой.
IV
Жерар-Хаген отвернулся, боясь, что отец с Эгмонтом заметят его предательскую бледность. Долго смотрел на саркофаг с прахом Альбрехта Кроткого. Неужели славному предку снились точно такие же сны? Неужели изредка это снится всем дворянам, чей род славен длиной Обрядовой цепочки?! Ответ уже пришел, но молодой граф боялся признаться самому себе: да.
Снится.
Всем.
И ночью, купаясь в ужасе порока, каждый полагает грезу настоящей, единственно возможной жизнью, – чтобы на рассвете вздохнуть с облегчением. Эти качества: умение вздыхать с облегчением, способность быстро успокаиваться и трезво глядеть на обстоятельства, явившись вскоре после Обряда, они весьма помогали жить.
– Ты прав, Эгмонт, – сказал герцог Густав. – Мне надо спешить. Сын мой, я не стану требовать, чтобы ты заранее подписал обязательство инвеституры.[29] Я не ростовщик-ломбардец, а ты – не должник, заверяющий вексель. Просто здесь, в присутствии твоего отца и государя, а также любезного нашему сердцу Эгмонта Дегю, поклянись честью рода и памятью предков, что…
Жерар-Хаген смотрел на саркофаг.
– …после того, как герцогиня Амальда и я отойдем в мир иной, ты станешь регентом-опекуном своего младенца-брата, творя опеку со строгостью и чистосердечием, до дня свершения Обряда над сиротой…
Жерар-Хаген смотрел на саркофаг Альбрехта Кроткого. В малом нефе наверху дремал ларец: один из многих. Неудержимо захотелось вскрыть святыню и заглянуть в лицо золотой статуэтке предка. А потом двинуться по усыпальнице, вскрывая ларец за ларцом. Случались дни, когда молодой граф ощущал себя глиняным големом, полым изнутри. Ждал: вот-вот польется золото. Наполнит, согреет. Полагая себя безнравственным уродом, укоряя за подобные причуды рассудка, сейчас он всерьез задумался: неужели мы все временами чувствуем себя големами, созданными с целью тайной и недоступной для нас?!
– …если Господь не захочет смилостивиться и ты по-прежнему останешься бездетным, ты передашь трон Хенинга в руки младшего брата в тот счастливый день, когда он подарит тебе племянника…
Герцог Густав вдруг прервал речь.
– Нет. Не надо клятв. Господу угодно шутить, вынуждая нас нарушать обеты. Просто скажи: да будет так.
– Да будет так, – сказал Жерар-Хаген.
Он знал, что исполнит волю отца. Большинство дворян через десять-пятнадцать лет после Обряда замечали: их чувства начинают притупляться. Насколько тело сохраняло силу и молодость, настолько сердце билось ровнее. Это не мешало жить отпущенный срок. Скорее помогало: на смену восторгам приходил покой, экстаз сменялся удовлетворенностью. Чревоугодники пресыщались, распутникам надоедал порок, гордецы делались равнодушными к лести и почестям. Даже изуверы вроде Санчеса Кровавого или Фернандо Кастильца – оставалось лишь догадываться, какими дикими злодействами ужаснули бы они мир, не покройся их естество пылью скуки. Приснопамятный Карл-Зверь был слишком молод. Не рискни он поднять мятеж сразу – спустя годы он вряд ли согласился бы узурпировать баронство родителя, посягнув на жизнь близких. Из добрых чувств? из боязни? – нет.