— А не боишься, как мы возьмем за бока своего родственника в случае чего? Не боишься?
— Нет, не боюсь.
— Тогда мы обсудим этот сложный вопрос на очередном партбюро и выделим тебе в хайматлах-атте самого достойного человека из пашей организации.
Это Графу нравится. Он смеется. Но только не Карликова, только не этого мужика!..
— Все решит тайное голосование, да, только тайное голосование!
— Вот это будет свадьба! Свадьба века! Ха-ха-ха!.. — И уже наотмашь бьет перчаткой но колену. — Свадьба века!..
И когда он уходит, смеясь, я гляжу ему в спину, и мне вдруг приходит на память Красавцев: «Молодось, молодось!..»
Но как, однако, приятно, когда человек, кто бы он ни был, уходит из парткома в хорошем настроении!.. Только, правда, не всегда это бывает. Вот есть у меня в Тюлек-касах коммунист, пожилой человек, инвалид войны Егор Егорович. Шел я третьего дня туда на занятие кружка по изучению истории КПСС, который ведет Гордей Порфирьевич и прекрасно, надо сказать, ведет, очень интересно рассказывает, ну и шел я, значит, в Тюлеккасы, а дорогу перемело, но вот вдруг свежий санный след! Ага, думаю, за сеном ездили. Поглядел в сторону, где стожок стоял, а там сена на снегу насыпано и разбросано, что еще бы целый воз собрался. Пошел я туда и нарочно поглядел на это брошенное сено. Правда, было и гнилого достаточно, верхние пласты и одонье, но ведь сгодилось бы на ферме хотя бы коровам под ноги бросить, и к весне был бы прекрасный навоз, прекрасное удобрение на поля, из-за которого мы столько бьемся. А тут вот брошено!.. Так мне отчего-то досадно стало! Вот тебе и трудодни, вот тебе и колхозное богатство!.. Но делать нечего, первым делом поинтересовался у бригадира, кто за сеном сегодня ездил. А он и в самом деле какой-то странный человек — испугался чего-то и виновато так, словно дите, опустил передо мной лысую голову.
— Да что, — говорю, — кого вы наряжали за сеном?
А он — я да мы, да у нас как положено, да оно конечно, а что — я? что — конечно?
Тут уж я начал злиться и так официально, сухо говорю:
— Товарищ Яковлев (а потом мне Гордей Порфирьевич со смехом сказал, что Яковлев пуще всего боится, когда его называют «товарищ Яковлев», и оглядывается, словно не уверен, что это к нему. Правда, и тут он тоже этак заозирался). Товарищ Яковлев, — говорю, — вы мне скажите просто — кто у вас сегодня возил сено на ферму. — Раздельно так выговорил, как учитель на уроке, когда диктует.
— А… Этот, ну, как… Да если что не так, мы живо, мы…
Да, пожалуй, он не такой и бестолковый, а скорей хитрый и валяет дурака, прикидывается этаким простофилей, а сам, видишь, «если что не так…»
К тому же он, видимо, во мне все еще подозревает какого-то контролера из района, перед которым надо скрывать и всякие неполадки, и свой ум, а то ведь ненароком еще контролер подумает, что ты умней его, а такого порядка контролеры терпеть не могут, я это знаю. А вот прикинуться дурачком, если ты, конечно, в самом деле не дурак, ломать этакого ваньку деревенского и смотреть ревизору в рот, вот это они любят больше всего на свете… Впрочем, не знаю. Но все-таки я добился вразумительного, если можно так выразиться, ответа:
— Да ведь он возит у нас, ну, вы его знаете, инвалид войны, орден у него есть.
— Егор Егорович, что ли?
— Ну, он, он самый!
— Да так бы и сказал сразу, а то все вокруг да около!
— Так-то оно так, да кто его знает… — И опять виновато склонил свою лысую голову.
Конечно, я не стал выговаривать Егору Егоровичу прямо здесь, на политзанятии, потом, думаю, при случае, а случай и подвернулся на другой же день: идет Егор Егорович по коридору правления, стукает своей деревянной ногой.
— Здравствуй, — говорю, — Егор Егорович, чего приехал по такой погоде?
Глазами черными, цыганскими сверкнул, губы поджал, по усам туда-сюда провел корнями пальцами.
— Наше дело, товарищ секретарь, крестьянское: где чего выпросить, где чего украсть.
— Ну, ну, знаю, знаю вас, бедных родственников! Зайди ко мне, как выпросишь.
— Да я уж вое, готов! — И застучал за мной на деревянной ноге.
Разговор у нас получился трудный, хотя и тема-то была не нова. Он не отпирался, что оставил сено, не прикидывался дурачком, не клялся, что впредь такого не повторится.
— Да, плохо получается, я с тобой согласен, секретарь, — сказал он. — Я ведь сам и ребятам своим, и кому другому такие же слова говорю, какие ты мне сейчас… Да привычка какая-то чертовая, что ли? И ведь сам я и сено-то метал, и про остожья думал: чего, думаю, мы остожья-то не поставим, погниет сено-то!.. А тут везут кучу за кучей, метать надо, работать, некогда думать, ну, так и сметали…
— И душа не болела?
— Душа-то? — Он ухмыльнулся. — Как тебе сказать…
— Так и скажи.
— Да ведь так и говорю: привычка чертовая. Душа-то не железная, болит-болит да и перестанет. Опять же рассуди: ловко ли мне на снегу с моей-то ногой управляться? Да если в голове еще такое рассуждение: ну, поползаю я по снегу, соберу все, и гнилое соберу — для навоза сгодится, да ведь наши же доярки на ферме его и выкинут, да еще на меня и накричат, что гнилье привез коровам! Их тоже попять можно: дело ихнее — молоко доить, а не навоз копить к весне. Вот какое рассуждение, секретарь. Плохое, конечно, рассуждение, сам понимаю умом-то, да что сделаешь?.. Возьми — раньше-то, эти бы остатки я и себе на двор увез, тайком бы увез, а теперь оно мне не нужно, у меня своего сена вдосталь, так что и ни к чему…
— А что, крепко в «Серпе» таскали по своим дворам колхозное сено?
— Воровали-то? Было, было!.. — Он засмеялся. — А сам я, грешным делом, чуть концы не отдал на силосной яме ночью!..
— Как так?
— Та так! Приехал я, значит, на початую яму и давай на сани накладывать. А чтобы не так заметно было, не в ширь рою, а в глыбь, норой, значит. Да, наверно, не я первый тут был — такая уже пещера получалась. Ну, думаю, еще одни вилы — и долой, а то обвалится. И только это я подумал так, крыша-то земляная и осела, и прикрыло меня, голубчика. Я туда торкнусь, сюда, и нога-ми-то упрусь, и руками скребусь, — ничего не поддается, пустое дело. Ну, тут разные мысли полезли в башку. Не про смерть, нет, а про то, как утром приедут за силосом да и обнаружат меня! Вот, думаю, позору-то будет! Милиция, суд, о, господи!.. И ведь все таскают, знаю, и начальство давно козла ловит, чтобы, значит, показательно наказать, и вот, думаю, козел-то сам поймался. А тут и крыша оседать стала, давит меня все крепче и крепче. Тут уж и про позор забыл! На фронте так не пугался, как тут — такой страх напал! И заорал я во всю мочь. И знаю, что без толку орать ночью в чистом поле, а ору. Сколько прошло, не знаю, только вдруг слышу: кто-то скребется ко мне сверху. Ох, секретарь, не вспоминать лучше!..
— Да кто же скребся-то?
— А Бардасов, вот кто! Он тогда агрономом был у пас, а не председателем, но уж тогда мы его боялись на этих делах пуще сатаны. Ну, до милиции, до суда дело не доводил, но все мы у него на учете были. И я вот оказался. Вызволил он меня; это само собой, чего тут говорить, велит обратно силос с саней свалить, да что тут силос, я готов перед ним на колени стать…
— Значит, Бардасов от смерти спас?
— Значит, спас. Так выходит. — И Егор Егорович грустно улыбнулся. — Меня-то таким макаром отвадил, да народу-то в колхозе много, не одна сотня, где за всеми уследишь, вот и вошло у народа в привычку — тащи, где плохо лежит. Оно и другое взять, время было тяжелое в крестьянстве.
Мы помолчали. Он не спешил уходить, не порывался. Он еще так сказал:
— А что теперь делать с этой привычкой, ума не применю. И трудодни те же от того же. Ты вот все толкуешь на эту тематику, а боюсь я, что этак не своротишь.
— Пу, а сам ты как на это дело смотришь?
— Сам-то?.. — он стрельнул на меня быстрым взглядом. — Да я что, как все, так и я.
Он опять переходил на этот шутливый тон, словно прятался в некую скорлупу. Но я сказал серьезно, и даже с какой-то душевной болью это у меня вышло: