И вот я бодро вбегаю на крыльцо, каблуки мои смело стукают по чистым половицам сеней, и я широко распахиваю дверь перед собой. А в конторе никого нет. Да, никого нет. Я стою посреди избы, разочарованно и с неудовольствием гляжу на пустой бригадирский стол с телефоном, я даже заглядываю за печку, но там только стоит связка флагов, которые, должно быть, вывешивают в деревне по праздникам. На бревенчатой желтой стене портреты Куйбышева и Фридриха Энгельса, на маленьком столике в уголке газеты и брошюрки, — все как полагается, отмечаю я про себя.
Наконец я сажусь на бригадирский стул, кладу руку на телефон, словно собираюсь куда-то звонить, но звонить мне некуда. Куйбышев с Фридрихом Энгельсом глядят на меня со стены и как будто улыбаются. Да, конечно, надо что-то делать, а то можно так просидеть здесь до вечера и никого не дождаться. А Гордей Порфирьевич дома, иначе где же еще быть старому человеку?
Так я рассудил, но оказалось, что и его нет.
— С утра еще уехал за желудями, — ответила мне по-русски женщина лет шестидесяти. — На шести подводах отправились.
Для свиней, догадался я и спросил, много ли они держат свиней.
— Мы свиней не держим, да и заставишь Гордея Порфирьевича на свое хозяйство работать. Куры только у нас да коза, вот и вся скотина, — посетовала женщина, но глубокого осуждения в ее голосе не было.
— Значит, и бригадир уехал?
— И он поехал, да всех-то их человек двадцать набралось с ребятишками. А вы, чай, не из района будете?
Я назвал себя.
— Поминал вас Гордей Порфирьевич, поминал. — Тут она стала приглашать меня в дом попить чайку.
— Спасибо, — сказал я, — в другой уж раз обязательно. — И спросил, где живет Казанков.
— Казанков-то? — Она с любопытным прищуром поглядела на меня. — Да вот по нашему порядку седьмой дом будет. — Никак, опять жалоба какая-нибудь? — И она скорбно покачала головой.
— Нет, просто хочу познакомиться.
— А, вон как! Ну, познакомься, познакомься!..
Она провожает меня до калитки, и я иду и считаю дома под высокими желтыми березами и ветлами. Вот и седьмой дом. Странный дом. Срублен почему-то из липы, бревна почернели, местами даже размочалились. Никогда не видел домов из липы. Обналичка на трех окнах висит как-то косо. И я даже подумал, что я обсчитался и здесь живет какая-нибудь вдовая старуха. Но тут за окном защелкала машинка. Нет, все верно: «Продал корову и купил печатную машинку». Тогда я и не совсем поверил в эту нелепость, но когда изба из липы, на дворе трава некошеная, сени без потолка, когда в крестьянском доме нет даже намека на сельский образ жизни, тогда и пишущая машинка вроде бы делается уместной — причуды одного порядка, хотя и не совсем невинные. Понаслышке-то я знал породу всем недовольных стариков, которым кажется, что во времена их молодости все было не так, как теперь, что мы, молодые, позабыли все их завоевания, все принципы, которые они утверждали не жалея своих жизней. Но мне кажется такая точка зрения какой-то старческой болезнью, очень притом обычной, а если и бывает в этом брюзжании доля истины, то, скорей, в доморощенно-теоретическом плане. Но ведь жизнь и реальные проблемы дня редко совпадают с подобной теорией. И таких болезненно-трагических стариков как-то жалко, если, конечно, они не встревают в твои дела и не мешают работать своими нравоучениями и кляузами. Но вот этот другой, этот активный старик, желчный и злой, — именно таким он мне сразу и кажется, когда я вижу его склонившимся над машинкой, точно какая хищная птица: узкие вздернутые плечи, лысый плоский затылок, дужки очков за оттопыренными ушами. Он довольно проворно долбит крючковатыми пальцами на машинке и не слышит, как я вхожу, как окликаю его:
— Тимофей Нвапыч, можно к вам? — Так что мне приходится повторить громче.
Казанков как-то вздрагивает, пальцы его, поднятые для удара по клавишам, застывают, и медленно, точно боясь спугнуть меня, медленно поворачивает голову.
— Здравствуйте, — говорю я.
Он молча выкручивает из машинки листок, убирает со стола все бумаги.
— Проходите, — роняет он сухо и угрюмо.
Но этот холодный прием меня почему-то веселит, я смело иду вперед, протягиваю Казанкову руку, называю себя и сажусь без приглашения к столу на табуретку.
Казанков медленным движением снимает очки и просто впивается в меня глазами.
— Значит, это вы и есть новый парторг? — Вопрос звучит по-прокурорски как-то, но я улыбаюсь и киваю головой. Казанков, однако, неотрывно смотрит мне прямо в глаза и молчит.
— Вот решил зайти, — говорю я. — Как здоровье?
Кривая усмешка в ответ.
— Если не доконает райком, еще потяну.
— Сколько вам лет, Тимофей Иваныч?
— Годы тут ни при чем. Если не доконает райком, я сказал.
— Я подумал, что вы часто болеете…
— Мои морщины не от болезней, — жестко замечает он.
— Но в прошлом году вы были всего на одном партсобрании, в этом — на двух, вот я и подумал…
— Эти ваши партсобрания меня скорее в гроб вгонят, чем все районные прохвосты.
— Почему вы так думаете?
— Потому что ваша пустая болтовня для меня, старого партийца, хуже яда.
— Иногда мы говорим и депо, — отвечаю я со снисходительной улыбкой.
— Это только вам так кажется. Вам лично, — уточняет он.
Однако этот безапелляционный тон начинает меня раздражать.
— В партии вы, кажется, с тридцать девятого года?
Он вздергивает брови и смотрит на меня с нескрываемой злобой.
— Я в тринадцать лет возил из Казани революционные листовки и распространял их с риском для жизни в чувашских деревнях и селах. Вы можете это понять? — с тринадцати лет!
И, принимая, должно быть, мое молчание за неверие, свойственное — как, видно, он думает, — нынешнему поколению, Казанков выхватывает из стола объемистую панку и кладет передо мной.
— Тут все документально! — И с победным злорадством глядит на меня.
На папке красивым кали графическим почерком выведено: «Личное дело тов. Казанкова Тимофея Ивановича». А по углам этакие виньетки с военными мотивами: винтовка, сабля, флаги… Да, ничего не скажешь, уважает себя человек. Но что же мне делать? Читать? — это не на один день. Не читать? — вроде бы и нельзя теперь, ведь я сам вынудил Казанкова вытащить эту папку. Надо хоть полистать. И вот я осторожно открываю это «личное дело», Открываю — и мне уже не до смеха: «Родился я в канун великих революционных событий…» Так начинается «Моя биография» страниц в шестьдесят машинописного текста. «С первыми проблесками сознания я горячо воспринял величие ленинских революционных идей и всем сердцем отдался делу революционной пропаганды и агитации чувашского населения…» Тут же и фотография: на пожелтевшем толстом картоне с золотой тисненой надписью внизу «Фотография Ф. Л. Латифа» виднеется толстощекое надутое лицо мальчика лет пяти, восседающего на каком-то высоком стуле с резной спинкой… На следующих фотографиях, правда, черты Казанкова проглядывают более явственно. Однако в самом тексте я никак не мог отыскать чего-нибудь конкретного, хотя бы о родителях, о том, где учился, где жил юный Тимофей Иванович, — одни общие фразы о роли и значении революционной пропаганды, которые, как мне казалось, я уже где-то читал. Но как любит сниматься Казанков! Фотография почти на каждой странице: «Т. И. Казанков во время учебы в четырехклассном сельскохозяйственном училище», «Т. И. Казанков в 1930 году», «Т. И. Казанков во время учебы на рабфаке», «Т. И. Казанков — член ВКПб, 1939 год»… А вот появляется и настоящая военная форма: «командир взвода».
— На каком фронте вы воевали? — робко спрашиваю я.
И получаю ответ:
— Партия поручила мне воспитание молодых командирских кадров.
— И это, кажется, Красная Звезда? — пытаюсь я разглядеть орден на фотографии.
— Ее зря не давали.
«…Великий советский парод разгромил фашистскую коричневую гидру и начал восстановление разрушенного хозяйства, и я, назначенный руководителем районного союза работников лесного хозяйства, не щадил своих сил…» И приложена фотография: Казанков на фоне штабеля бревен. «Я до глубины души понимал, что лес — основа социалистического строительства…» Но вот Казанков — инструктор райкома партии, и фотографии важно восседающего за столом Тимофея Ивановича сопутствуют слова: «Партийная работа является основой основ воспитания трудящихся масс в пору строительства коммунизма, и с полным сознанием всей громадной серьезности этого великого дела…»