«Вот еще одна лентяйка! На колхозной работе ее нет, а на своем огороде, смотри-ка, спозаранку копается…»
И он ускорил шаг.
Подойдя ближе, Михатайкин увидел, что Роза сажает картошку под лопату, и это зрелище доставило ему некое самолюбивое удовольствие. Так-то!
— Ну, что? Теперь-то поумнела? Лодырям, которые только числятся в колхозе, а не работают, я не давал жизни и не дам!
Роза выпрямилась и обернулась на голос. Похоже, она то ли не сразу уловила смысл сказанного, то ли ее сбил с толку веселый топ, каким разговаривал с ней председатель. Во всяком случае, и лицо, и вся фигура Розы выражали полную растерянность.
Да, нежданным-негаданным был для Розы приход председателя колхоза, потому не сразу дошел до нее и смысл его слов. Поставив ногу в черном чесанке на нижнюю жердину изгороди и ухватившись обеими руками за верхнюю, он глядел на нее и как-то странно улыбался. Попробуй разбери, что должна означать эта улыбка!
Роза тоже какое-то время молча смотрела на Михатайкина, а потом снова взялась за лопату и принялась копать. Ей хочется скрыть свою растерянность, хочется показаться спокойной и даже безразличной. Но уж о каком спокойствии можно говорить, когда все внутри у нее напряглось, натянулось, как струна. Копать-то она копает, но против воли нет-нет да и поглядывает на Михатайкина. Поглядывает, не поднимая головы, и видит только его чесанок, которым он придавил осиновую жердь, так придавил, что та прогнулась почти до самой земли и вот-вот сломится. Ах, этот проклятый чесанок! Недаром в деревне можно слышать: «Что ты, как Михатайкин, летом в чесанках ходишь»…
— Лентяйка ты, Роза, — слышишь, что я говорю? — первой лентяйкой на деревне стала. Потому и муж от тебя уехал… А теперь гни спину, ковыряй землю-матушку — это потяжелей, чем с сумкой через плечо в помощниках бригадира ходить… Ковыряй, и лошади у меня не спрашивай. Умолять будешь — не дам. Вот так!
Все так же молча и по виду спокойно, Роза продолжает рыхлить землю. Не вспаханная с осени земля заплыла, затвердела, на лопату приходится надавливать носком сапога. Вместе с влажными комками земли на поверхности появляются розовые черви — дождевики и, почувствовав свою беззащитную оголенность, начинают неистово извиваться, стараясь поскорее снова спрятаться в землю. Подобно этим червям, и Розе тоже бы хотелось куда-то спрятаться, хоть под землю скрыться с глаз разъяренного председателя.
Все соседи уже давно посадили на своих огородах картошку. А ей бригадир, сколько ни упрашивала, так лошади и не дал: председатель запретил — как я могу его ослушаться?! А теперь вот и сам председатель пришел и измывается над ней. Роза понимает, что особенно злит Михатайкина ее молчание, но какой разговор может быть с человеком, который вместо того чтобы помочь ей в трудном положении, думает только о том, чтобы потешить свое председательское самолюбие! Ему нет дела до ее горя, до ее беды, он знает только себя самого…
— Ты что, оглохла, что ли? — Так и есть, Михатайкина приводит в ярость ее молчание. — Или ты себя считаешь даже выше председателя колхоза? Где так языком чешешь не хуже старой девы, а тут молчишь, словно воды в рот набрала…
Роза делает последнее усилие, чтобы сдержаться. Но чуть подняв глаза от лопаты, она видит, что чесанок все так же давит, гнет жердину, и ее охватывает чувство, будто председатель колхоза своим чесанком давит на душу, на ее исходящее горем сердце. Нет, выносить этого она больше не в состояппп!
Роза резко выпрямляется, откидывает за спину свесившуюся на грудь косу и, зло прищурив горящие болью и ненавистью глаза, делает шаг, второй к Михатайкину.
— Слушаю тебя и вот о чем думаю, — Роза остановилась на полоске люцерны перед председателем и прямо, дерзко посмотрела в его непроницаемо черные глаза. — Нас в школе учили, что улбутов, помещиков, в семнадцатом году всех прогнали. Теперь я вижу — новые появились…
— Ну-ну! — прикрикнул Михатайкин, — Говори, да не заговаривайся!
— Не нукай, еще не запряг! — отрезала Роза. — Так вот ты самым настоящим улбутом в нашей деревне себя чувствуешь. Что хочу, то и ворочу! Мало тебе того, что лошади не дал, заставил лопатой огород копать, — еще и пришел измываться… Погоди, допрыгаешься, насытишься — подавишься…
Роза и чувствует, понимает умом, что не надо бы этого говорить, что она только себе хуже делает, по уже не может сдержаться.
— Такими лодырями, как ты, я уже давно сыт, — продолжает свое Михатайкин. — Все здоровье с вами потерял, все нервы растрепал… Говорить все научились, а работать за них должен председатель…
Тут Михатайкин остановился на секунду и, то ли что-то вспомнив, то ли сейчас вот, в эту самую секунду решив про себя, уже другим, более ровным голосом закончил:
— А тебе я вот что скажу: не мучайся, не рой!
Роза ушам своим не поверила: уж не сжалился ли над ней председатель?
— Не рой, — повторил Михатайкин, — потому что огород я у тебя все равно отберу. Так что иди-ка домой да приляг с дочкой, отдохни. Так лучше будет.
— Эго ты иди да ляг со своей бухгалтершей, — взорвалась Роза. — Пьянствуйте, веселитесь, грабьте колхоз!
— Ах ты с-с-сука! — вне себя от ярости просвистел Михатайкин. — Может, ждешь, чтобы к тебе пришел? Не дождешься! Плевать я на тебя хотел. Орел на мышей не охотится. А за свои слова — без последних заработанных дней останешься. Вот так!
— Пробовал приставать, да не вышло. Не все кобылы отвечают на ржанье таких старых жеребцов, как ты.
— Ты вон как заговорила! Оштрафую на десять дней — по-другому запоешь, курва!
— Штрафуй! Наживайся! Пусть колом в твоем горле станут мои дни. — Роза словно с горы катилась и но могла уже остановиться.
— Не бойся! В волчьем горле воробьиная кость не застревает. А и застрянет — сумеем проглотить… Еще раз говорю: не трать зря силы, иди домой. — И как последний кол забил — Вот так!
Председатель ушел той же дорогой, что и пришел. На строительстве плотины с громом и треском взревели моторы бульдозеров. Должно быть, пошел давать накачку поздно явившимся на работу бульдозеристам.
А Роза как стояла на полоске люцерны, так и осталась, словно ноги ее вросли в землю. Какое-то время она бессмысленно провожала взглядом торопко шагающего склоном оврага Михатайкина, потом зачем-то посмотрела на свои, в кровяных мозолях, ладони, перевела взгляд на огорожу и лишь после этого упала грудью на осиновую жердину и горько, навзрыд, заплакала.
Она не помнит, много ли, мало ли времени так проплакала. Голова была в каком-то горячем тумане, мысли путались, и от обиды, от сознания полной беспомощности, сердце готово было вот-вот разорваться.
Но вот в ее затихающие рыдания словно бы стал вклиниваться, вплетаться еще чей-то тоже горький, отчаянный плач. Роза умолкла, прислушалась. Да ведь это же проснувшаяся дочка плачет!
Прихватив лопату, Роза стремительно пошла, почти побежала огородом к дому.
Да, конечно, дочка Галя проснулась в своей кроватке и, не видя, не слыша рядом никого, горько, безутешно расплакалась.
Роза взяла с веревки сухую пеленку, завернула в нее дочку, дала грудь. Девочке скоро два годика, давно бы надо отнять от груди, но уж очень она болезненная, бледненькая, худенькая — жалко. Врачи признают врожденный порок сердца и говорят, что девочке нужен особен по внимательный уход, а как может Рола за ней заботливо ухаживать, если приходится разрываться на части между колхозной работой и повседневными домашними хлопотами да заботами! Вон председатель и так лодырем называет за то, что она ходит в колхоз не каждый день…
При воспоминании о Михатайкине перед глазами Розы встала недавняя их перепалка, и словно бы свет померк в глазах от вновь подступившей к сердцу обиды.
Будто не знает, не помнит председатель, как она работала в колхозе, когда у нее не было Гали. Попрекнул сумкой через плечо. Да, когда укрупняли бригады, делали их комплексными, она два года ходила в помощниках бригадира. Но что она, сама, что ль, выпросила эту должность? И разве после этого, когда бригады вновь разукрупнили, не ходила она вместе со всеми на любую рядовую работу?!