Однажды, уже спустя много лет, Степану с товарищами по батальону пришлось пробиваться из окружения, и какое-то время немцы гналась за ними с собаками. Степан бежал из последних сил, бежал задыхаясь и падая на кочках (дело было ночью), но ему не раз — не странно ли?! — почему-то приходило в голову: если бы тогда милиция начала искать их с собаками — нашла бы обязательно… Не странно ли: война, идет бой, жизнь человека висит на волоске — вот-вот порвется, а он… он думает-вспоминает о том, что мог погибнуть еще десять лет назад? Но значит, с этой мыслью, с ощущением постоянно висевшей над ним угрозы разоблачения он жил все те десять лет, которые прошли с того раннего утра в лесном овраге…
А теперь тех лет, считай, прошло уже не десять, а тридцать девять. Степану уже скоро стукнет шестьдесят. И в колхозе он давно. А деда нет в живых еще давнее. Дед умер, когда его послушный внук был на фронте. Воевал Степан честно, за чужую спину не прятался. Воевал, если разобраться, за ненавистную для его деда, Тита Захарыча, Советскую власть. К тому времени многое понял Степан, сама жизнь его многому научила…
Вернувшись в конце войны, после контузии, домой, Степан сделал железную трость и вечерами, с наступлением темноты, подолгу ковырял, прощупывал ею землю на месте старого дома деда, искал золото. Копал он лопатой и около пня старой яблони, но так ничего и не нашел, так и не узнал, куда мог хитроумный старик перепрятать свое богатство.
Да, много воды в Цивиле утекло, много лет прошло с тех пор. В сущности, жизнь прошла. Уже и дочь они с Серахви выдали замуж, и сыновья уехали в города и живут своими семьями. И сам Степан давно уже — другой человек. Мало что, а может, и вовсе ничего не осталось в нем от того глупого парня, который когда-то жил но указке своенравного жестокого старика. Еще довоенная жизнь заставила задуматься Степана, а война и вовсе сделала его другим. На войне он окончательно понял, что, следуя поучениям ослепленного ненавистью старика, он вполне мог бы очутиться по ту сторону линии огня. А он хотел — как бы там и что в жизни ни было, — он хотел оставаться только вместе со всем народом.
Скоро шесть десятков сравняется, а Степан и по сей день, по силе и возможности, работает в колхозе. Не выходит разве что когда занедужится. И на селе его почитают как хорошего старательного работника. А что немногословен и часто задумчив бывает — к этому люди уже привыкли, объясняя, что бойким на язык он, мол, и в молодости не был, а задумывается часто — контузия его таким сделала. Некоторые замечают за Степаном, что к старости стал вроде бы скупее: что ни год, выкармливает на продажу семипудового борова, а деньги не расходует, деньги на сберкнижку кладет. Но другие и скупость Степанову по-своему объясняют: как знать, может, человек копит деньги на новый дом.
И никому, никому невдомек, какой тяжелый камень носит он на сердце. Потому-то ему и мерещится, что собравшиеся на площади люди нет-нет да и оглядываются на окна его дома. Потому-то он и боится не только выйти на площадь, а даже приблизиться к окну…
Кажется, Андрей Викторович начал говорить. Да, это его голос. Но слов разобрать нельзя. А Степану хочется знать, о чем говорит первый коммунар. Уж не о нем ли?..
Степан поднимается с табуретки и подходит к окну.
Народу у клуба — видимо-невидимо. Рядом с памятником поставлен грузовик, в его кузове, с откинутыми и затянутыми кумачом бортами, стоят самые славные люди села, представители из района. До Степана явственно долетает:
— Товарищи!..
Но дальше опять слова разобрать нельзя, их словно бы ветром относит. Степан напрягает слух — безрезультатно.
Андрей Викторович в белом костюме, белы и его поредевшие, но, как и в молодости, зачесанные назад, волосы. Рядом с ним стоит сын Кирилла Петровича — Александр. Он родился два месяца спустя после гибели отца. Александр такой же широкоплечий здоровяк, каким был отец, даже голос похож на отцовский — такой же громогласный. (Если бы он сейчас говорил — Степан каждое слово бы слышал.) Уже больше десяти лет работает Александр председателем Трисирминского — Трехреченского колхоза, сменив на этом посту Андрея Викторовича. И надо отдать должное сыну Кирле — колхоз при нем стал едва ли не лучшим в районе, многие соседи завидуют трехреченцам.
— Разрешите открыть… — то ли напряг свой голос Андрей Викторович, то ли ветерок дунул в другую сторону, но теперь Степан слышит отдельные слова — первому коммунисту… Кириллу Петровичу…
Затрубили медные трубы колхозного духового оркестра, замерла людная площадь — в весеннем воздухе поплыла торжественная мелодия Государственного гимна. Ничто не заглушает ее, ничто — ни единый сторонний звук! — не мешает, и кажется, что эта могучая мелодия звучит не только здесь, в Трисирме, но и по всей стране, и слушают ее все.
Слушает ее и Степан.
Когда смолкли последние аккорды гимна, Андрей Викторович спустился с грузовика и подошел к памятнику.
Дернулось и начало медленно сползать белое покрывало, обнажая белый конусообразный обелиск.
Придет время, глядя на обелиск, думал Степан, и на этом ли, на другом ли месте будет поставлен настоящий памятник Кирле — мраморный или бронзовый. Но и сейчас люди глядят на этот обелиск, а видят Кирле. Уже скоро сорок лет нет на земле Кирле, но он словно бы и не умирал, он стоит и сейчас в самой середине, в самой гуще народа. Степану опять вспоминается сон: «Мы победили!.. Я — живой. Я живу вместе со всеми…» — и он чувствует, как ему опять начинает не хватать воздуха, а сердце бьется так, что вот-вот выскочит из груди.
Па площади, у памятника, должно быть, что-то произошло: людская толпа волной накатилась на грузовик, а потом начала откатываться назад. А Степану показалось, что стеснившиеся вокруг грузовика люди услышали, узнали что-то о нем, а вот теперь отхлынули и сейчас двинутся в сторону его дома. И, плохо отдавая себе отчет в своих действиях, Степан выбежал в сени и закрылся на крючок.
Затем он схватил керосиновую лампу, зажег и прыгнул с ней в подполье, плотно закрыв за собой крышку. Надо как можно быстрее завалить, заровнять подземный ход в погреб, чтобы уничтожить последнее, что может изобличить его. Погреб- в сарае он закопал еще когда вернулся с фронта, воспользовавшись отлучкой жены в родильный дом. Однако довести дело до конца ему тогда не удалось: то кто-то приходил, то дети приводили соседских ребятишек. И он на то место, под которым шел ход в подполье уложил штабель дров. За зиму дрова сжигались, а летом он выкладывал новый штабель. Он все ждал, что земля сама обвалится, однако тайный ход держался как заколдованный.
Тяжело открывается забухшая, покрытая плесенью, дверь. Все кругом тоже заросло толстым слоем плесени. Вместе с прохладным воздухом ударяет застоялый запах гниющего дерева.
Степы подземного хода были выложены расколотыми пополам дубками и держались еще крепко. А вот доски потолка уже изрядно подгнили и ослабли, подпирающие их дубовые стойки вдавились в доски своими торцами. И если на стойках видна только плесень, то на гнилых досках наросли белоногие навозные грибы.
Если держать лампу впереди себя — свет ее слепит глаза и даже вблизи ничего не видно. Степан держит лампу сбоку и сзади, и бесформенная страшная тень ложится перед ним, ползет, качается. Под ногами насыпавшаяся земля так мокра, словно только что прошел дождь.
Дорогу Степану преграждает ящик, поставленный на дубовые поленья и закрытый сверху мешковиной и досками. Что-то не помнит он, чтобы затаскивали сюда с дедом такой ящик! Степан откинул доски, сорвал превратившуюся в прах мешковину: обрез! Тот самый. И ствол, и деревянный приклад его густо смазаны. Рядом, по углам, два, тоже обильно смазанные, нагана. Стало быть, дед, перепрятывая оружие из лесного дупла сюда, надеялся, верил, что Степан найдет его здесь?!
Степану стало страшно в этом душном мрачном подземелье, захотелось на воздух. Но его взгляд упал еще на один странный предмет, видневшийся за ящиком, в глубине подземелья. Он шагнул туда… Чугун! Огромный, ведра на полтора, чугун, покрытый сковородой. Поверх сковороды лежал еще деревянный круг, а на нем — поддерживающая потолок опора.