Ванька вроде бы отнекивался, но дед Ундри видел, что ото делалось всего лишь для вида.
— Если вместе, так вместе и пьяны. А трезвый пьяному, как и гусь свинье, не товарищ.
— И то верно, — охотно поддакнул Козлов.
В тени уже зазеленевших ветел они прошли во двор, а двором — в избу.
— Старая, приготовь-ка нам закусить, — крикнул еще из сеней в приоткрытую дверь дед Ундри.
Из избы никто не ответил, а когда они туда вошли, оказалось, что старухи дома и нет вовсе.
— Должно быть, к Розе убежала, — объяснил дед Ундри и сам стал готовить закуску.
А Ванька, удобно устроившись на диване, тем временем огляделся.
Еще когда они с дедом Ундри проходили двором, Ваньке бросилась в глаза чистота и порядок во всем. Та же чистота и продуманный порядок царили и в избе. Посреди ее, вровень с печкой-голландкой, тянулась тесовая перегородка. Перегородка делила избу на две уютные комнатки. В передней через дверной проем видна никелированная кровать, застланная красивым одеялом, этажерка с книгами и семейными альбомами, тюлевые занавески на окнах. Комната, в которую они пришли, была поменьше, но во всем остальном ничем не уступала передней. Диван, на котором сидел Ванька, был покрыт нарядным ковриком; буфет блестел упрятанной в него посудой как-то по-праздничному; даже домотканые, незатоптанные дорожки на полу и то радовали глаз своей пестрой яркостью.
Ванька знал, откуда в доме и книжки, и эта чистота л порядок: обе дочери Андрея Петровича — учительницы. И хоть ни одной из них в деревне нет — заведенный ими порядок свято блюдется. Обе давно замужем; одна — в Москве, другая не то на Сахалине, не то на Камчатке. Но свой родной Хурабыр не забывают: почти каждое лето приезжают и привозят с собой внуков и внучек.
— При такой жизни, — Ванька обвел рукой избу, — тебе, дед, и умирать небось не хочется.
— А зачем умирать? — весело отозвался старик. — Мы еще поживем.
Он выставил на стол сваренное еще утром мясо, копченую рыбу, рядом с рыбой положил несколько перышков зеленого луку, нарезал хлеба.
— Ну, а теперь — главная пища, — сказал дед Ундри, доставая из буфета бутылку водки. — Чем будем: рюмками или стаканами?
— Рюмками, — сглатывая слюну, по при этом все же не теряя достоинства, ответил Ванька. — Что за интерес хлебать стаканами? Я не Вася Берданкин, не шаляй-валяй. А люблю по-человечески… Выпить и напиться — две большие разницы! — Тут монтер поднял вверх указательный палец. — Скажи, дедуля, ты хоть раз Ивана Козлова видел пьяным?
— Да вроде бы не приходилось, — вприщур, с лукавинкой, поглядывая на Ваньку, дипломатично ответил дед Ундри и налил рюмки.
— И не увидишь… — Ванька приготовился сказать что-то еще, но, увидев полные рюмки, не выдержал, поднял свою: — За твое здоровье, старина!
Верный только что изложенному взгляду на выпивку, Ванька не взял да опрокинул рюмку — нет, он со смаком, долго цедил ее сквозь зубы. Так пьют лошади холодную воду.
— Отныне и во веки веков слава тому, кто выдумал этот живительный напиток! — чмокнув языком, возгласил Ванька. Понюхав хлебную корку, он изобразил на лице полное блаженство, а уж потом только взял вилку и наколол большой кусок мяса.
Ванька и в еде тоже показывал себя интеллигентным человеком: не набрасывался, не торопился, жевал с толком и с чувством. Напряженную работу выдавали разве что ходуном ходившие скулы да в такт им двигавшиеся большие уши.
После третьей рюмки Ваньку потянуло на философию.
— Кое-кто — а может, и ты вместе с ними, — думают, что Иван Козлов только монтер. Монтер — и все. Ошибка! Козлов — талант. Он — поэт и артист. Для него застолья самых видных людей деревни — открыты, он везде — желанный гость. Он может и песню сложить и ту песню спеть. Спеть с душой… Хочешь, старик, о тебе песню сложу? Хочешь спою тебе хвалу и прославлю твой крестьянский труд?
— Ну, что меня хвалить, — скромно отмахнулся дед Ундри. — С какой такой стати?.. Ты пей, пей, на меня, старика, не гляди, в моих годах и одна рюмка целой бутылкой кажется…
— Что ж, наливай, старина… Я просто хотел сказать, что мы, таланты, народ добрый, у нас душа нараспашку.
— Не знай… — неопределенно протянул дед Ундри.
— Как это не знай? Я же говорю, что готов оду в честь тебя сложить.
Ванька поднял налитую рюмку и долго цедит ее.
— В честь меня ничего не надо, а если ты добрый… — проговорил дед Ундри, чувствуя, что теперь-то как раз его час и настал. — Если добрый, так зачем ты у Розы проводку отрезал? Неужто от душевной доброты? — и простодушно так уставился на уже изрядно захмелевшего Ваньку.
Ванька на секунду изменился в лице — должно быть, понял, что попал в хитро расставленный дедом силок — однако нашелся, что отвечать:
— Ты в солдатах был? Был. Приказания командира выполнял? Выполнял. Как выполнял? Беспрекословно. То-то! Я — рядовой. Для меня слово Федота Ивановича — тот же приказ. Прикажет он лезть в огонь — полозу, — и, как бы показывая свою готовность лезть хоть в огонь, хоть в воду, Ванька даже подскочил за столом.
— Рядовой Козлов, слушай мою команду! — следом за ним встал со своего стула и дед Ундри. — Тебе приказывает младший сержант Петров: чтобы сейчас же, немедленно, отрезанный провод был соединен!
Слегка отрезвевший Ванька увидел строгие требовательные глаза старика и понял, что тот не шутит.
— Слушай, рядовой Козлов. Как ты смеешь одинокую женщину с больным ребенком, оставлять без света? Да ты советский ли человек? Да ты… — Дед Ундри так раскипятился от собственных же слов, так разволновался, что запнулся, не находя нужных слов.
Ванька видит, что и губы у старика дрожат, и на глазах выступили слезы: какие уж тут шутки!
— Если ты всерьез, так когтей же нет при мне, — цепляется Ванька за последнюю соломинку.
Нет, ненадежной оказалась та соломинка!
— Эка вещь — когти, — отвечает дед Ундри. — Лестница есть!
Хитро заманенный в ловушку и прижатый к стене, Ванька сдается.
Они идут во двор, находят лестницу. Ванька берет ее за один конец, дед Ундри за другой.
Лестница приставлена к столбу.
— Крепче держи, старик! — хоть теперь Ванька может отыграться за недавнее, может сам приказать деду Ундри.
— Лезть, лезь, не бойся, — отзывается снизу тот. — Ниже земли не упадешь.
Вскоре дело было сделано. Ну, а если сделано — как же не обмыть?! Обмывали сначала остатками водки, а потом вернувшаяся старуха деда Ундри, словно бы почуяв, чего не хватает гостю, принесла от Розы большой кувшин пива.
Хоть и здорово развезло Ваньку от колхозного пива, а на прощанье не забыл сказать-наказать деду Ундри:
— Хороший, симпатичный ты старик, Андрей Петрович. Но! — тут Ванька сделал свой излюбленный жест указательным пальцем. — Но — язык держи за зубами. Если вдруг Федот Иванович спросит, говори, что провод соединили сами. Понял, старик? То-то…
Солнце завалило уже за полдни, когда он, слегка пошатываясь, вышел из дома деда Ундри.
А тракторист Валька в это самое время катил в автобусе по дороге в райцентр. Он ехал сниматься с военного учета.
Все! Подошло к концу его хурабырское житье-бытье. Завтра он уедет отсюда, уедет насовсем. Не он первый, да, наверное, и не он последний. Но, уж если на то пошло, он ничем и не хуже других. И еще надо посмотреть, пожалеет ли он о Хурабыре, о своем колхозе, о Михатайкине. Вчера по радио передавали — да что вчера, каждый день передают — в Чебоксарах работы по любой специальности хоть завались. А у него специальность и вовсе самая ходовая — везде с радостью примут. И отработает он свои положенные часы, и уже не то что в колхозе — какому-нибудь Михатайкину ни сват, ни брат, ни дальняя родня, сам себе хозяин, что хочет, то и делает. Тут он вкалывает, как последний дурак, с темпа до темна, а в благодарность — нагоняй от председателя да штраф. Хватит! Пусть Михатайкин поищет другого тракториста…
Валька храбрится, распаляет себя, а поглядит сквозь пыльное стекло автобуса на родные поля и леса, и сердце у него начинает щемить-щемить. О Михатайкине-то он не пожалеет — это так, а о своей родной деревне, вот об этих полях и лесах как не пожалеть?! Как он без них будет жить в тех Чебоксарах?..