— Ну как там, дома-то?
Маринка подняла на него изумленные глаза и без обиняков, резко, в упор бросила:
— Не надо предисловий. У студентов мало времени, выкладывай, зачем пожаловал.
Маринка, знакомая с детства, была чужой, строгой, говорила обидные слова. Она высмеивала вычурные манеры и плоские словечки «старичков», сравнивала этих парней с мухоморами, бьющими в глаза людям яркой окраской.
— Да пойми же ты, — пушила его Маринка, — что мухомор не берут люди, а сшибают его пинком. Вот и тебя и всю твою компанию сшибает с корня сама жизнь. Понятно?
Может, потому, что никто так резко не говорил с ним, а может, оттого, что слова эти принадлежали любимой девушке, Женька не мог возразить, не нашел ни одного слова в оправдание, а только попросил:
— Приходи, Маринка. Ладно? Я буду ждать.
И Маринка пришла.
— Не трать зря времени, — сказала она ему, — ты и так много его растранжирил. Вот тебе книжки за восьмой класс, принимайся за дело.
Женька бросил свою компанию, перестал не только пить, но и курить. До призыва в армию он закончил десятилетку, работал на целине.
…Когда поезд, шипя тормозами, остановился наконец у родного перрона, Женя вылетел из вагона вперед всех. Ведь в его распоряжении так мало времени — 6—8 часов. Вскоре он шагал уже по знакомой улице. Ему улыбаются не только люди, но и витрины магазинов, окна домов, уличные фонари и, конечно, не по-осеннему яркое солнце. Но знакомая до каждой щербинки дверь квартиры оказалась на замке. Сосед, затащивший к себе Женьку, с сожалением сообщил, что Екатерина Федоровна уехала в поле копать картошку и будет только к вечеру.
Вороной поехал к Маринке в общежитие и с помощью девчат тотчас же отыскал ее. Четыре неповторимых для Жени и Маринки часа, которые перенесли их на десятое небо, пролетели быстро.
С зарядом новых сил, который дает только отчий дом, Вороной вернулся на пограничную заставу, к ребятам Малой земли. Все спорилось в его руках. Огорчало только то, что не было долго дорогого письма. И когда оно наконец пришло, Женька распечатал его с какой-то смутной тревогой. И действительно, первая же строка письма вонзилась в сердце Вороного острой иглой.
«Извини, Женя, — писала Маринка, — нам, видимо, придется забыть друг друга. Забыть навсегда, — эти слова были выведены неровными, прыгающими буквами. — Когда я, обрадованная и счастливая, рассказала твоей матери о нашей встрече, она обругала меня самыми пошлыми словами. Что только не пускалось в ход. И ты забрала у меня сына, закрутила ему голову, он забыл мать, не мог подождать ее несколько часов, а я кормила его целых двадцать лет, отдала ему все: молодость, здоровье, силы, поставила на ноги, дала образование. Вот чем платит нынешняя молодежь родителям».
Это письмо прочитал Женька после обеда, а вечером пошел в пограничный наряд по трудным тропам, требующим от человека всех физических и моральных сил. Не думать о случившемся он не мог, поделиться бедой с товарищем не решался. Женька крепился, как мог, но Маринкино письмо с капельками слез обжигало сердце и заслоняло все. Он шел вдоль контрольно-следовой полосы и видел ее в свете фонаря сплошной, размазанной лентой, точно в видоискателе фотокамеры, когда она не наведена на резкость.
Вернулся Вороной в казарму совершенно обессиленный, а наутро оказалось, что пропустил он чужой след на КСП. Вся часть искала в ту ночь нарушителя границы и только вечером далеко в тылу его задержали. Женька получил арест, и ему уже казалось, что служба и вся жизнь пошла кувырком. Он написал полное обиды письмо матери, пытался написать злое письмо Маринке, но не мог. Десять раз брался за перо и десять раз разрывал написанное в мелкие клочки.
Трое суток, проведенные в тесной комнате гауптвахты, показались ему тремя месяцами. Когда он вышел с гауптвахты, ребята спрашивали, что с ним творится, но Вороной молчал. Он никак не мог рассказать о ссоре матери и Маринки. Даже решил не ездить домой после службы, а махнуть куда-нибудь на новостройку.
Как парусное судно плывет по течению, потеряв ветер, так и Вороной коротал день за днем, подсчитывая, сколько осталось завтраков и обедов до «дембиля» (так солдаты в шутку именовали время демобилизации). Однажды он попал в наряд вместе с сержантом Сидоровым. Стоял серый, пасмурный день. На горах ползали тяжелые рваные тучи, цепляясь бахромой за скалистые стены ущелий.
До сопки Вороний камень, где по приказу начальника заставы нужно было наблюдать полтора часа, шли молча, Сидоров впереди, Вороной сзади шагах в ста. Кругом было настолько тихо, что отчетливо слышалось, как вспархивают вспугнутые птицы, убегают прочь сурки и прыткие горные ящерицы. Сержант, выйдя к гребню взгорка, останавливался, вскидывал бинокль и тщательно осматривал открывшиеся расселины и отщелки. Он делал это и тогда, когда простым глазом было видно, что впереди никого нет, и Вороной отметил про себя, что Сидоров, оказывается, большой педант в своем деле.
На Вороньем камне сержант долго ходил с вершины на вершину, но так, чтобы его не было видно на сопредельной территории, и выбрал наконец самое удобное место для наблюдения. Он приказал Вороному не спускать глаз со дна ущелья, посредине которого проходит линия границы, отмеченная копцом.
Напротив Вороньего камня, в россыпях плитняка, на той стороне паслась стайка горных куропаток. «Играют себе, дьяволята, — подумал Женька, — значит, никого поблизости нет».
Женьке стало тоскливо. Он посмотрел на часы, стрелки которых показывали шесть часов вечера, и подумал, что сейчас Маринка собирается в кино, а может, на свидание. Раз написала, что надо забыть друг друга, не будет же сидеть одна. Смотришь, через месяц-другой, как получит диплом, выскочит замуж. Эх, нагрянуть бы сейчас к ней как снег на голову и спросить:
— Клялась? До гроба? А что получилось?
Мысль о доме разбередила его мало-помалу утихавшую боль.
Вороной бросил косой взгляд на кекликов и насторожился: они вспорхнули, свистя крыльями, ошалело метнулись на нашу территорию. Вороной посмотрел в теснину и увидел метрах в ста от копца идущего вдоль границы человека. Шел мужчина с длинным, как ПТР, ружьем, с прикрепленными к стволу ножками. По его твердой и энергичной походке угадывалось, что это сильный и молодой человек.
Женька глянул на сержанта, прильнувшего к биноклю шагах в пяти от него, и заключил, что ему нечего волноваться, некуда спешить. «Задержим пришлого вместе, а он получит награду. У него ни сучка ни задоринки, а у меня гауптвахта».
И все-таки жажда первенства овладела Женькой. Он перевалился через камень, ужом прополз по неглубокой расселине и скатился вниз.
— Куда? — прошипел сердито сержант, но было поздно: Женька по-пластунски полз наперерез мужчине. Сержанту ничего не оставалось, как обойти незнакомца слева и отрезать ему путь отхода за границу. Пробраться незамеченным было трудно: около копца лежала ровная низинка, и Сидоров нервничал, негодовал, возмущался безрассудным поступком Вороного. Куда спешит?
А Вороной тем временем пробрался почти к самому копцу, залег за валуном и ждал, когда чужой человек переступит границу, но тот шел по-прежнему вдоль ее и пристально вглядывался в сопки на нашей территории. Женька уже слышит тяжелые шаги и только по ним определяет момент, когда подняться и крикнуть: «Стой, руки вверх!»
В то мгновение, когда Вороной решил, что незнакомец уже на нашей земле и пора действовать, мужчина остановился, а это означало, что он еще на своей территории и колеблется сделать последний шаг, выжидает, высматривает что-то. А может, заряжает свой ПТР? Вороной знал, что длинные ружья у жителей той стороны вовсе не бронебойные, но заряжаются жиганами, предназначены для охоты на архаров, этих могучих красавцев высокогорья, и вполне подходящие, чтобы прострелить насквозь человека на расстоянии трехсот метров. При этой мысли он уже пожалел, что так смело вылез из укрытия, не послушал сержанта, но теперь впопятную не пойдешь, осталось действовать решительно, наверняка, ошеломить противника громким окриком и выбить из его рук оружие или подскочить вплотную, чтобы тот не смог выстрелить.