Большая доля имущества в акте была зачислена за Карпунькой. Тот, в сопровождении Афоньки, пошел в правление колхоза и подал заранее написанное заявление.
Лобачев умывался. Брызгая водой и унимая кровь, он обернулся к сыну:
— Че-ерт эдакий, не сумел потише ударить?
— Так рука при народе взяла.
— Как дело обернулось?
— Есть, — подмигнул Карпунька.
— Вот и слава богу!
Поздно вечером в избу к Лобачевым пришел Митенька. В руках у него окружная газета. Тыча в последнюю страницу, он ухмылялся:
— Гляди сюда.
В газете, почти в самом углу, обведенное со всех сторон черной рамочкой, было напечатано:
Я, гражданин села Мичкас, Моловского района, Стеблев Никанор Петрович, порываю всяческую связь со своим отцом-лишенцем и живу самостоятельно.
— Понял? Вот и тебе так. Отмежуйся от своего отца по газете. А теперь, как ты уже отделен от него и чтоб тебе вера была в колхозе, сделай, как говорю. Объявят за два рубля в газете, и ни одна собака не тронет.
— Спасибо, — ответил Карпунька, потирая вспотевший лоб.
— Гони поллитровку за добрый совет.
Не Варюха-сплетница и не Юха, а Варвара, жена Карпунькина, стояла тут же у стола нарядная, — сундуки-то с добром к ней перешли, — и хитрыми глазами молча поглядывала то на Митеньку, то на Карпуньку. Едва тот кивнул ей, она быстро зашла за голландку, нагнулась над сундуком и вынула оттуда то, чем торговала все время.
— Главное, — поучал Митенька, уже выпивши, — быстрота. Мы сейчас как на войне. А на войне и отступать и наступать надо с умом. Понял, к чему? Так и говорю: сдавай завтра им в колхоз все свое и отцовское. Не сдашь — сами отберут. Лучше, говорю, за время самому отдать, чем они возьмут все дочиста.
Утром Карпунька в сбруйный сарай колхоза перетащил хомуты, в ригу отвез плуг, сеялку, бороны, на общую конюшню отвел молодую кобылу. Потом сходил к Афоньке и настойчиво потребовал, чтобы у отца и мерина тоже взяли в колхоз: «Зачем кулаку лошадь оставлять?»
Лобачев не только не возражал, когда обратывали мерина, но сам с живостью отдал ключи от конюшни, вынес сбрую, даже старые вожжи сдал.
В округе пробыл Алексей четыре дня. За это время ему не удалось побывать в окружкоме. Лишь на пятый день отправился он туда.
Алексей из беседы с секретарем узнал последние новости: кустовые объединения артелей упраздняются, а руководство колхозами будет находиться в руках райколхозсоюзов; партия посылает в. деревню двадцать пять тысяч рабочих непосредственно с фабрик, заводов и мастерских.
Тревожно забилось сердце, стал просить секретаря прислать в Леонидовку одного из двадцатипятитысячников. Об этом тут же и записку подал. Секретарь, прочитав, посмотрел на Алексея и спросил:
— Сколько у вас в колхозе?
— К весне, думаем, будет сплошной.
— Хорошо. Поимеем в виду.
Больше Алексею делать было нечего. На улице, проходя мимо книжного магазина, вспомнил, что надо закупить кое-каких книг по полеводству. С пакетом книг отправился в общежитие, уложил вещи, вспомнил, что гвоздей надо бы поискать, железа, но, расспросив товарищей, убедился, что ни гвоздей, ни железа найти невозможно.
По дороге на станцию купил кое-что в подарок Дарье и отправился на вокзал…
Снова вечерами заседания, а днями ссыпка семян, учет кормов, ремонт сельскохозяйственных орудий, составление — в который уже раз! — производственных планов.
Усталый, только и отдыхал он, когда бывал у Ильи в кузнице. Ему родственны этот стук, звон железа, дым и гарь. С наслаждением, отдыхая душевно и забывая всю суету, брал Алексей молот и работал.
Возле кузницы на примятых снегах лежат черные сугробы поломанных плугов, борон и разного железного хлама. Сугробы — железное утильсырье. Оно валялось у мужиков по сараям, по сеням и по мазанкам; оно было занесено снегом возле амбаров. Утильсырье собирались было отвезти в Алызово, но так оно и застряло и теперь вот перевезено к кузнице.
Наметанным глазом прикидывал Илья, что из чего можно выкроить, склепать, сковать, отточить.
С ожесточенным упоением расклепывал Илья это «утильстарье», пропускал его через огонь и наковальню. И то, что выходило из-под рук его, уже не имело фамилий владельцев. Пусть попытается хотя бы самый догадливый из хозяев признать в этом вот отремонтированном плуге свой плуг! Пусть кто-нибудь укажет, что эта сеялка — его сеялка! К этой сеялке могут одновременно нагнуться еще три хозяина. Они — да и то с трудом — могут найти в ней кое-что свое, но уже никто из них не осмелится сказать: «Это моя сеялка». Волей-неволей скажут: «Это наша сеялка».
Шум, грохот и звон железа в кузнице. Веером брызжут огненные пенки с наковальни, отлетает старая ржавь и, падая, шипит на снегу. Синими языками пылают два горна, густо исторгая седой дым. От раннего утра до темной полуночи кипит работа в кузнице.
Только ли там идет перековка «моего» на «наше»?
В большой риге плотники чинят телеги, подбирают станы колес, выстругивают водила, сбивают из досок ящики для сеялок, осматривают и подгоняют вальки.
И у плотников вещи теряют фамилии своих хозяев.
А обложенные старыми хомутами, седелками, шлеями и уздами шорники? Они тоже кроят, режут, чинят и шьют. И вряд ли хоть одному из бывших хозяев придет в голову, что этот хомут — его хомут. Может быть, клещи и от его хомута, но накладка кожаная от чьего-то другого, хомутина — от третьего, гужи — от четвертого, а супонь совсем неизвестно чья…
В один из февральских морозных вечеров к самому концу заседания правления колхоза в помещение вошел неизвестный человек. Войдя, он сильно хлопнул дверью, размашисто снял с себя тулуп и бросил его на скамейку. Гуда же откинул мохнатую овечью шапку. Постучав ногами, крепко потер руки, взъерошил волосы, затем решительно направился к столу. Все это у него вышло так ловко и так уверенно быстро, будто не в чужое село приехал, а домой.
Члены правления молча смотрели на вошедшего человека. Лишь Алексей незаметно улыбался и смутно догадывался, что вошедший и есть тот самый рабочий-двадцатипятитысячник, которого он просил у секретаря окружкома.
«Видать, ловкий парень», — подумал Алексей.
С такой же решимостью и деловитостью незнакомый человек смело окинул всех присутствующих серыми глазами и, остановив взгляд на Алексее, хрипловато, словно простуженным голосом, спросил:
— Могу я видеть председателя сельсовета?
Алексей не сдержал улыбки. Улыбка его передалась всем правленцам, и они дружно, будто сговорившись, указали на Алексея:
— Вот он!
— Здравствуйте, — протянул руку человек. — Я Скребнев.
— Здравствуйте, я Столяров, — ответил Алексей. — Проходите, садитесь. Мужики, подвиньтесь.
Так как двигаться было некуда, то кривой Сема встал и отошел к шкафу. Скребнев сел против Алексея, положил на колени потрепанный холщовый портфель, вынул из него пачку папирос, взял одну и быстро, словно боясь, как бы кто не попросил его «угостить», сунул пачку обратно. Алексей хотя и заметил такое движение, но плохого в этом ничего не нашел. Наоборот: «хозяйственный, видать».
И мягко, словно извиняясь, спросил:
— Вы не двадцатипятитысячник будете?
— Нет! — быстро ответил Скребнев, дыхнув дымом. — Я уполномоченный рика и райколхозсоюза. Командирован к вам для стимулирования сплошной.
У Алексея улыбка застыла на лице. А Скребнев после недолгого молчания удивленно спросил:
— Вы разве обо мне ничего не слышали?
— К сожалению, нет, — сдержанно ответил Алексей.
По правде говоря, ему надоело видеть все новых и новых уполномоченных, которых район менял часто.
Удивительно, — с недоумением пожал плечами Скребнев и, исподлобья посмотрев на Алексея, добавил: — А я о вас лично, товарищ Столяров, слышал кое-что.
— От кого? — удивился Алексей.
— Агронома Черняева помните?
— Черняева? Да-да, помню, как же. Я столкнулся с ним как-то однажды в деревне Чикли. Где теперь этот чудак?