— Ишь какой темный нашелся. Вас таких с мельницы гнать! — рассердилась Дарья.
Взяла Алексея за рукав, потянула к воротам. Мужики, до того напряженно молчавшие, дружно захохотали. А когда вышла с Алексеем из мельницы, бородатый стал в ворогах, снял шапку и теперь уже явно насмешливо кричал ей вслед:
— А ты прими меня, бабынька, прими-и! Я идейнай бу-уду-у!
Дарье не столько было обидно от этих насмешек, сколько оттого, что Алексей не заступился за нее. И не только не заступился, а сам теперь идет и тоже смеется.
— Ну, что ржешь? — толкнула она его. — Нет чтобы вступиться, он тоже на смех. А то еще: «Га-а-азе-е-ету чита-али».
— Чудачка ты, Дарья. За что же ты мужика обидела?
— Я бы таких на мельницу не пустила. Вот эдакие и мутят людей. Кулацкие шептуны они, подпевалы. Может, и сами кулаки.
— Не угадала ты, Дарья, кто это был.
— Кулак аль лавочник.
— Ловко. Это и есть председатель Дочаринского колхоза.
— Ври?! — остановилась Дарья.
— Боевой. А тебя нарочно поддразнил. Поэтому и смеялись.
Досадуя, что попала впросак, Дарья еще раз толкнула Алексея.
Он в свою очередь хотел отплатить ей тем же, но она увернулась. Тогда, таинственно сощурив глаза, Алексей взял ее под руку и, помедлив, проговорил:
— Знаешь, что я тебе давно хотел сказать?
— Скажи.
Отвернулся, подумал и, словно тяжело ему было, начал:
— Гляжу я на тебя иногда и думаю. Что-то в тебе… Нет, лучше помолчу.
— Говори, говори, — затеребила Дарья его за рукав, и у нее чуть дрогнуло всегда настороженное к Алексею сердце.
— Ладно. Только это между нами. Слышишь?
— Ну, говори же, — не терпелось Дарье, и голос у нее осекся.
— Гляжу на тебя иногда… вот сейчас, например… думаю: как это все вышло?..
Дарья даже шаги замедлила, от волнения тяжело дышала, а он тем же печальным голосом продолжал:
— Смешно, говорю, вышло. Тебе-то, может, и не заметно, а мне каждый раз бросается в глаза. Говорить?
Молча отстегнула крючок на груди у поддевки.
— Ладно. Хотел я тебе сказать вот что: метил тебя, как говорится, бог на мужика, а глядь, баба вышла.
— У-ух! — вздохнула Дарья. — А я и так и эдак: «Что, мол, он?» Индо испугалась. Все?
— Все, — рассмеялся Алексей, довольный своей шуткой и искоса поглядывая на ее взволнованное лицо.
— Ну, коли так, я тебе тоже кое-что скажу, — начала Дарья. — Может, промолчать?
— Зачем молчать, говори…
Они входили в село.
Солнце прихватило верхушку самого высокого клена гореловского леса. Подул легкий ветер, метнул на жесткую дорогу цветные осенние листья. Две бабы шли с пухлыми мешками из леса; в мешках листья. И не понять, ругались ли бабы, или просто громко разговаривали.
Возле крайней избенки суетился мужик: он старательно укладывал в простенки снопы конопли, привязывая их к тонким жердям. Видать, мужик готовился встретить запоздавшую зиму теплой защиткой.
А Дарью знобило. Она крепко прижималась к Алексею, то и дело бросая на него тревожно испытующие взгляды.
Приостановившись, едва слышным голосом прошептала:
— Алешенька, я всамделе понесла.
Он невольно вздрогнул. Он не испугался, нет — вернее, обрадовался, потому-то срывающимся от волнения голосом торопливо проговорил:
— Это ты хорошо сделала!
Проговорил и усмехнулся. Нашел же что сказать: «Хорошо сделала»!
Он крепче прижал ее локоть к себе.
— Как ты узнала? — спросил Алексей.
Сижу у Пашки Сорокиной, и как подведе-от, подведе-от, да под самое сердце. Я индо вскрикнула. Пашка меня: «Ты что?» — «В нутре, говорю, что-то повернулось». Она: «Э-э-э, ты, видать, понесла?» Я испугалась.
— Чего же тебе пугаться?
— Алешенька, говорят, о-ой, тяжело!
— Потерпи.
— Тебе бы, — рассмеялась Дарья. — Только сперва я попробую, а тебе… Иди-ка, в совет звали. Да недолго там.
Слегка толкнув его, она пошла к Прасковье.
Возле совета стояла знакомая — из райколхозсоюза — тележка. Не успел Алексей занести ногу на ступеньку крыльца, как его кто-то с дрожью в голосе окликнул:
— Матвеич, подожди!
Это шел тучный Лобачев. Он размахивал длинными руками и то вскидывал головой круто назад, то опускал ее на грудь.
— Я к тебе, Матвеич, — тяжело передохнул он.
— По какому делу? — не глядя на него, спросил Алексей.
Лобачев настороженно осмотрелся, подошел вплотную и хрипящим шепотом, волнуясь, заговорил:
— До твоего беспокойства опять, уж ругай не ругай. Сам знаешь, какие дела. В чужих хожу, неприкаянным. Ты небось уверился, не чужой я, за что же терзать меня. Гляди, руки. Облезли пальцы от пожара. Мизинец вовсе не сгибается. А беспокойство до тебя по голосу. Вступись, Алеша. Толковал я с приезжим инструктором, а он: «Все дело в председателе». Ну, куда мне, в какую сторону?
— Обжалуй свое лишение, — посоветовал Алексей.
— Кому жалобу писать?
— В округ.
— Э-эх! — махнул Лобачев. — Колгота одна. Мне бы только приговор одобрения.
— Приговора не будет.
— Почему, Матвеич? Нет, ты подумай, нешто я враг? Обсуди-ка. Ведь вот они, руки-то, облезли. Калекой я стал. Пострадал, прямо сказать надо, изувечил себя. За што? Пожар тушил, советское добро спасал. А мне за это: «Ты чуждый классу».
Он назойливо протягивал к Алексею руки.
— На совет не надейся, — решительно отрезал Алексей и шагнул на крыльцо.
Лобачев некоторое время постоял, переминаясь с ноги на ногу, всплеснул руками и ожесточенно плюнул на дверь сельсовета.
Вспомнив, что ему сейчас надо идти к Нефеду, горестно вздохнул. Он к нему ходил нередко и запросто, но сегодня идти — нож острый. Посылал было старуху, но та отказалась, посылал самого Карпуньку, а тот уставился на него и в который раз за эту злосчастную осень напомнил ему о том, о чем бы совершенно не хотелось думать.
— Погубит, дурак, — ворчал Лобачев, направляясь к Нефеду. — Как есть погубит отца.
Нефед был в сенях и запирал дверь во двор. Он не удивился, заслышав одышку Семена Максимыча.
— Аль скотину на ночь убирал? — задушевным голосом спросил его Лобачев.
— Какая теперь скотина, — недовольно проворчал Нефед. — Лошадь, корова, пяток овец — вот и все.
— Середняк ты, Нефед Петрович, стал, середня-як. Прогнал, слышь, работника?
— Зачем держать стану? Самому делов нет.
— Непривышны мы без дела, Нефед Петрович. Руки ноют. А дела нам нет. Понять надо.
Елизавета, Нефедова жена, возилась с квашней, — месила тесто. Больше никого в избе не было.
— Помогай бог! — улыбнувшись, мимоходом бросил ей Лобачев, проходя в другую избу.
Нефед, что-то шепнув жене, которая принялась уже соскабливать ножом тесто с ладоней, тоже прошел за Лобачевым.
— По дороге аль просто заглянул? — спросил Нефед все еще тяжело дышавшего гостя.
Тот, волнуясь, промолчал. Усердно и пристально разглядывал образ с большебородым стариком.
— Я, Нефед Петрович, — тихо заговорил Лобачев, — до тебя по большому делу. Кликни-ка Лизавету.
Но та уже стояла на пороге и напряженно смотрела то на мужа, то на Лобачева.
— По большому? — переспросил Нефед, — Какое у тебя большое дело?
— По важному, можно сказать, по сердешному, — не торопясь, добавил Лобачев.
— Говори, — спокойно произнес Нефед и уселся за угол.
«Говори». Хорошо сказать: «говори». А где слов взять? Эх, не его это дело. Сюда бабу какую-нибудь послать бы аль родню, только не самому. И что он, мужик, смыслит в таких делах? Верно, если бы где-нибудь в другом месте, туда-сюда, а ведь тут, у Нефеда… Кого-кого, а этого рыжего «статуя» не первый день знает. Если что выйдет не так и Нефед скажет «нет», стало быть крышка… Никакая сила не возьмет.
Еще раз, словно бы напоследок, взглянул Лобачев на образ и, мысленно промолвив: «Помоги, бог-отец», начал крикливо, как раньше на сходках:
— Голубь-то наш, пес мордастый, видать, совсем сошел с ума. И так мы ему с бабой и эдак — слышать не хочет! Гляди, ведь и года не ушли, а поди-ка. Говорю ему, такое ли теперь время, напасть за напастью, а он знай свое.