Она улыбнулась.
— Ой, не глупи. Все знают, что ты Мари–Кристин. В больнице, в городе, в банке, твои кузины – все. Они могли бы поклясться в этом. И я поклянусь. И Гастон. – Ситуация перевернулась с ног на голову. Теперь, когда я, наконец, пытаюсь признаться, что я не та, за кого меня принимали, это никому не нужно. – Ив заключение нашей маленькой беседы скажу, что даже полиция, думаю, могла бы в этом поклясться. Мы без проблем найдем необходимых свидетелей.
— Свидетелей чего?
— Того, что ты – это ты. Так положено по закону. Прежде, чем ты сможешь вступить в права наследства.
— Но я не могу вступить в права наследства, – возмутилась я так громко, что она приложила палец к губам. Послушно понизив голос, я сказала: – Зачем вы стали убеждать полицию, что я – Мари–Кристин, когда прекрасно знали, что это неправда?
— Ты бы предпочла, чтобы я сказала: «Нет, это английская домохозяйка, удравшая от мужа?» Я сделала это потому, что Ксавье ты нужна была именно как Мари–Кристин. И не думай, что ты сыграла главную роль в этом спектакле, ничего подобного. Ты просто вовремя подвернулась под руку, когда в этом возникла нужда, вот и все. Я поднялась.
— Мне нужно уезжать. Она приподняла бровь.
— Сейчас? Глупости. У тебя, по крайней мере, должно хватить храбрости остаться на похороны. Иначе это будет выглядеть очень странно.
— Да, конечно, – пробормотала я. – Простите. – И села.
Потом она прервала молчание, заговорив более мягким, почти уговаривающим тоном:
— Давай взглянем на это логически. Как это может быть мошенничеством, когда никто не пытается оспаривать завещание? И не станет пытаться. Ни за что. Мы рассказали всему миру, что ты Мари–Кристин, и вряд ли теперь пойдем на попятную и начнем это отрицать. Кроме того, – продолжала она, – как это, интересно, возможно – обвинять кого‑то в том, что он с помощью обмана взваливает себе на плечи чужие долги? Потому что именно это ты и унаследуешь – долги. Поместье на грани банкротства. Если ты попытаешься продать свою долю, ты ничего не выиграешь. Такие дела. Знаешь, что ты получаешь в наследство? Камень на шею, обузу, отнимающую время и деньги. Это все, что у нас есть, но Ксавье любил Ружеарк.
— Я тоже люблю, – промычала я сквозь прижатые к лицу ладони.
— Знаю, что любишь, – сказала она.
— А как же Гастон?
— Гастон? Ой, да Гастону меньше всего на свете нужно такое бремя. Он много лет назад продал свою долю Ксавье. Ему нужны были деньги, чтобы помочь Сандрине начать собственное дело. Нет, его жизнь – море; он ни на что его не променяет. Селеста только и ждет, чтобы уехать в Париж. Побежит за первым встречным. А Франсуаза… Она славная девушка, но… – она пожала плечами. – Он был весьма практичным человеком, наш Ксавье. Он знал толк в подобных вещах, и хотел, чтобы Ружеарк достался тебе. И никому другому. Он его тебе доверил. Помни это.
— Благодарю, – прошептала я. Я боялась поднять на нее глаза – боялась, что снова начну реветь, но ей было не до сантиментов. Дело – прежде всего. Она дала мне ясно понять, что я меньше всех имею право на разные увертки.
Она сказала, что не находит ни малейших причин, почему, ради общего блага, я не могу продолжать играть роль Мари–Кристин.
— Я вам объясню почему, – сказала я. – Потому что Крис тоже была в бегах, и прошлое быстро ее догоняет. Думаю, в течение двух–трех дней меня могут арестовать.
Поразительно, как стойко она перенесла шок. Но возможно, я ошиблась и никакого шока у нее вообще не было. Возможно, она намного лучше меня представляла, чем занималась Крис.
— Понятно, – сказала она.
— Ив этом случае, – продолжала я, – у меня не останется выбора. Придется признаться полиции, кто я.
Она кивнула. Видно было, как она напряженно думает.
— Но и здесь не все так просто, – объясняла я. – Потому что прошлое Маргарет Дэвисон тоже настигает ее.
И тут она снова меня удивила. Она рассмеялась.
— Так что я совсем запуталась, – сказала я и встала. – На похороны я останусь…
— Да, – рассеянно сказала она, погруженная в свои мысли. – Да, полиция вряд ли предпримет какие‑либо действия до похорон.
– … но потом мне придется уехать. Простите. Мне бы так хотелось остаться. И стать хозяйкой Ружеарка.
С этими словами я вдруг ощутила, что ухаживать за поместьем вместо дяди Ксавье – это почти то же, как если бы он сам был здесь, почти то же самое, и от этой двойной потери мне стала еще горше.
Tante Матильда тоже поднялась – и расцеловала меня в обе щеки.
— Он доверял тебе, верил, что ты все сделаешь правильно. – И добавила так, словно эта мысль приятно ее удивила: – В конце концов, что такое имя? Ничто.
Настало прекрасное утро, прохладное и освежающее. Худосочная трава на лужайке была влажной от росы. Капли воды стекали на лепестки измученных жаждой цветов. Солнце сверкало в окнах. Босая, я бродила по влажной траве, полами халата задевая крапиву и ярко–голубые копья воловика. Мне хотелось обойти границы владений, прежде чем кто‑то другой заявит на них права. Я щурилась на серебристые башни. Он все это отдал мне. Камни, деревья, кусты, травы – все, начиная с просторных помещений замка и кончая гравием на дорожках размером с горошину, все было моим. Все, что попадало в поле зрения. Скалы, лес, каменный бассейн, поля, мельчайшие создания, самые крошечные растения, все, что живет и дышит, козы, куры, бабочки, цикады, даже муравьи, даже червяки – он все подарил мне. Они были моими. Я унаследовала его королевство. И хотя я ничего не могла с этим поделать, оно все равно было моим.
Следующие несколько дней, пока не прошли похороны, замок был закрыт для посетителей. Мне пришлось посвятить большую часть времени ферме. Я или сидела в кабинете, или удирала куда‑нибудь с глаз долой – в поля или на сыроварню. Tante Матильда оказалась права: полицейские из уважения вряд ли начнут дальнейшие расспросы до конца похорон, но один Бог ведает, что может сделать Тони, если тот человек, которого я встретила во время праздника, был Тони. Я‑то не сомневалась, но ведь я легко могла ошибиться. Он стоял в тени, тот человек, позади толпы, а я в тот момент была сама не своя, так нервничала. Вполне могла ошибиться. И человек, задававший обо мне вопросы в банке, тоже совсем не обязательно был Тони. Зачем ему это? Зачем Тони станет расспрашивать о Мари–Кристин Масбу во французском банке? Скорее уж это был кто‑нибудь из коллег Пейроля.
Меня раздражало, что приходится ломать голову над этой чепухой: все это теперь не имело ко мне отношения. Беспокоиться нужно было о вещах гораздо более важных: например, что земля как ни в чем не бывало, продолжает крутиться без дяди Ксавье, словно не заметив этой утраты, как будто его здесь и не было. Козы должны были зачахнуть и отказаться от еды. Оглушенные горем птицы – замертво падать с деревьев. Река – прекратить свой бег по руслу. Но этого не случилось. Всем было все равно. Эгоизм природы, ее равнодушное, упорное, непрерывное стремление вперед, ее неспособность понять всю огромность постигшей ее утраты приводила меня в ярость. Я слышала, как он ворчит у меня в голове:
— Ну что с тобой такое, а? Зачем ты зря тратишь силы, зачем терзаешь себя и печалишься?
И там, в голове, я отвечала ему, что печалюсь оттого, что все кончается. А он смеется и говорит, что для такой умной женщины я на удивление плохо соображаю.
— Ну что, что кончается‑то? – говорит он. – Ничего. Ничего не кончается. Нет на свете такой штуки, как конец.
Или, может, я сама это говорю. Не могу понять. Потом он говорит – и уж это точно он, дядя Ксавье:
— Я знаю, что с тобой. Ты не ешь. Сейчас же иди и съешь что‑нибудь.
Утром в день похорон из Парижа прибыла жена Гастона, Сандрина. Я удивилась, увидев ее. Это была маленькая, худенькая женщина с большими глазами. Одета она была изящно и со вкусом, во все черное. Она поцеловала нас всех, критически оглядев меня с ног до головы, и сказала, что рада со мной, наконец, познакомиться. Она мне понравилась, и это меня смутило. Трудно было представить ее женой Гастона. Приехали они порознь. Я его избегала. Боялась поднять на него глаза.