День был в разгаре. Я вернулась в дом, двигаясь с чрезвычайной осторожностью, словно боясь что‑нибудь сломать. Пошла к себе в комнату и легла на кровать, уставясь в потолок, который изучила уже до мельчайших деталей. До чего я равнодушна, подумала я. Вот уже и лица его не помню. Сколько ни пыталась я восстановить его в памяти – а я не оставляла попыток, – перед глазами у меня все время всплывал дядя Ксавье. Потом я приняла ванну – от нечего делать, чтобы отвлечься. На всем лежал отпечаток пустоты, нереальности. Ванна, казалось, парила в открытом космосе. Пять дней сплошного безумия, всепоглощающей страсти подействовали на меня как заклятие, со мной происходило что‑то странное. Я словно выздоравливала от долгой, изматывающей болезни, как будто я так долго болела, что позабыла, как что выглядит. Ноги дрожали, а голова была легкой, как после высокой температуры, когда все вокруг кажется странным и удивительно красивым. Я целую вечность пролежала в воде, разглядывая кусок блестящего бирюзового мыла. Я терла губкой одну и ту же коленку, снова и снова, потому что она была такой приятной, моя мочалка. Меня захватили очень странные, новые чувства. Я заботливо вытерла и присыпала пудрой свое тело. Я обращалась с ним ужасно бережно, потому что оно было живым в этом странном мире.
Проснулась я после десяти. Оставшееся утро я потратила на то, чтобы проститься с замком. Ходила вокруг него, трогая стены, запоминая каждый камень, каждый цветок, пустивший корни в расщелинах, каждую норку, где прячутся ящерицы. Я сделала полный обход по внешнему периметру. Прошла по всем тропкам и полянам. Бродила по комнатам, мысленно фотографируя их, будто мои веки – затворы фотоаппарата.
— Что ты делаешь? – спросил дядя Ксавье. Я от неожиданности подскочила на месте. В банкетном зале с его гигантскими столами и двумя сводчатыми каминами стояла такая густая тень, что я его не заметила.
— Прощаюсь…
В сумраке он был очень похож на Гастона. А может, это Гастон был похож на дядю Ксавье? Может, я все это сделала, чтобы заменить одного другим, и это была чистой воды мысленная проекция?
Он фыркнул.
— В каком смысле «прощаешься»?
— Я уезжаю в воскресенье.
— Ну да, так ты же вернешься. – Он не спрашивал, а утверждал. – Вернешься же. И очень скоро.
Я молчала.
— И зачем тебе вообще ехать? – спросил он. – Не понимаю.
— Работа, – солгала я. – Жить‑то мне надо.
— Ну и что? Живи здесь. Ты же можешь здесь жить.
— Нет, не могу.
Он пожал плечами.
— Если дело в деньгах… так это не вопрос, это ерунда – деньги.
— Не в деньгах.
Он долго молчал, потом сказал:
— Мне надо подоить коз.
Мы вместе шли по лугам.
— Мне здесь так нравится, – вырвалось у меня, когда я потеряла бдительность.
Я сидела на краю пустой кормушки и смотрела, как он работает.
— Вчера я принял решение, – сказал он.
— Какое?
Он покачал головой и оттолкнул подоенную козу.
— Да так, – сказал он, – неважно какое. Завтра угощаю тебя обедом.
— Это и есть решение, которое вы приняли?
Я смотрела, как он доит другую козу, как его руки, успокаивая, похлопывают ее по костлявому крестцу. И тут мне в голову пришла шальная мысль. Она настолько меня поразила – нет, неверное слово, – настолько расстроила, что, пробормотав извинения, я побежала в дом.
За обедом дядя Ксавье снова был самим собой. Он болтал, смеялся, то и дело подливал мне вина, пока я не потеряла счет выпитому, рассказывал непристойные и, скорее всего, вымышленные историйки о праздничном комитете, членом которого он был. У меня кружилась голова от вина, от грусти и оттого, что я так много смеялась. От смеха у меня по щекам текли слезы и вот–вот грозили перейти в нечто более отчаянное и неконтролируемое.
— Простите, – сказала я. – Я слишком много выпила.
Дядя Ксавье взял мою руку, но тут же отпустил.
— Ты устала, – сказал он. – Тебе надо поспать.
Я извинилась и поднялась к себе, не дожидаясь, пока подадут сыр. Tante Матильда, должно быть, ушла за мной следом, потому что. когда я выглянула из комнаты, собравшись в ванную, она стояла на лестничной площадке.
— Какая‑то ты сегодня бледная, – сказала она. – У тебя ничего не болит?
Полагаю, она имела в виду последствия аварии.
— Немного ноги ноют, – сказала я.
— Ты что‑нибудь принимала?
Я сказала, что в больнице мне дали обезболивающих таблеток, но я уже их все съела.
— Пойдем, заглянем ко мне на минутку, – сказала она. – У меня есть анальгин.
Я пошла за ней по коридору в ее спальню не потому, что мне нужно было обезболивающее, а из чистого любопытства. Я почти не обращала на нее внимания с тех пор, как мы поговорили на лестнице в конце моего самого счастливого дня в жизни. Мне казалось, я должна избегать ее, разговаривать с ней с уважительной сдержанностью. Честно говоря, я ее слегка побаивалась. В ней не было ни капли того тепла, которое переполняло ее младших братьев. Было одинаково легко бояться ее и в то же время отталкивать, потому что она редко бывала поблизости. Из этой комнаты, где она проводила почти весь день, она вела не только домашние дела, но и практически весь туристический бизнес. Мне было очень интересно посмотреть, как там внутри. Я представляла себе толстую паутину, из центра которой она следит за всеми всевидящим оком. А оказалось, это светлая, бело–золотая комната с обитыми парчой креслами и огромным столом, а по соседству, за двойными дверями, спальня.
— Входи, – сказала она. – Садись.
Я села на маленький позолоченный стул. Очень неудобный.
— Полагаю, я должна перед тобой извиниться, – сказала она, роясь в ящике стола, видимо в поисках анальгина. – Ты уезжаешь в воскресенье, а мы так толком и не поговорили.
— Боюсь, это я виновата, – вежливо ответила я. – Я нечасто бывала дома.
Она бросила поиски. Возможно, это был всего лишь предлог и никакого анальгина у нее не имелось. Она уселась за стол, как будто это было официальное интервью.
— Итак? – начала она.
Мне явно предлагалось сделать некое заявление, но я не поняла какое и улыбнулась.
— По–моему, ты сегодня немного расстроена? – напомнила она.
— Да нет, с чего бы, – соврала я.
Она разгладила воображаемые складки на черной юбке.
— Конечно, ты будешь скучать по Гастону. – «Это что, критика?» – Тебе ведь нравились ваши прогулки.
— Очень нравились, – сказала я.
— Мы тебя в последнее время почти не видели. Все верно, критика.
— Я как‑то не подумала, что отнимаю у него все время, – извинилась я.
— Ох, милая моя, ему наверняка было хорошо.
А это что еще значит?
— А нынче утром, – говорила она, – я стояла у окна и видела, как ты ходишь тут повсюду, и думала: интересно, Мари–Кристин так беспокоится из‑за отъезда Гастона и ей просто скучновато здесь или есть какая‑то другая причина?
Я размышляла, что бы такого ответить и, главное, в чем, собственно, скрытый смысл этого вопроса, но тут в дверь постучали.
— Войдите, – сказала tante Матильда.
Это была Франсуаза. Она извинилась и сказала, что внизу ждут полицейские, хотят поговорить с Мари–Кристин.
Tante Матильда внимательно посмотрела на меня.
— Ты как себя чувствуешь, в состоянии встречаться с полицией?
— А что им нужно? – спросила я.
Франсуаза покачала головой.
— Они не сказали.
Я обнаружила, что вытягиваю нитку из ручки парчового кресла.
— Скажи им. что Мари–Кристин очень устала, но скоро спустится, – сказала tante Матильда.
Я пыталась усмирить резкую боль в животе, из‑за которой было трудно дышать. И тем не менее мне хватило сил, чтобы восхититься выдержкой tante Матильды. Вот как это делается, подумала я.
Франсуаза ушла.
— Полагаю, это имеет отношение к несчастному случаю, – сказала tante Матильда, доставая из ящика стола пяльцы с вышиванием. – Надеюсь, тебя не обвинят в опасном вождении.
Только бы они все не испортили. Что бы ни случилось, мне необходимо самой сказать дяде Ксавье правду. Я не хотела, чтобы что‑то омрачило завтрашний день, последний день его любви ко мне.