— И вообще, – сказала я. – это была ваша идея.
— Ты должна отдыхать. Нечего тебе бегать по окрестностям и зря утомляться. Ты еще не окрепла.
Наоборот, я становилась крепче с каждым днем.
Машина поднималась на холм на другом берегу реки, мы проезжали Кос, направляясь к Авейрону. Это был наш пятый день, проведенный вместе. Пятый и последний.
— Что будем делать? – он имел в виду не сегодняшний день, а ситуацию в целом. Он повторил это несколько раз.
— Не знаю.
Он рассказывал о своей жене, Сандрине. Они познакомились в Марселе и поженились очень молодыми, а почему поженились, он уже не помнил. Кажется, она настаивала, а он посчитал, что, наверное, пришло время обзаводиться семьей. Любил ли он ее? Не то чтобы очень. Он тогда и не знал, что такое любовь. Она ему нравилась. А порой приводила его в ярость. Они очень привязались друг к другу. Это был, говорил он, довольно заурядный брак. Они редко бывали вместе. Он с самого начала, несмотря на ее настоятельные просьбы, отказался бросить море. Лишенная близости, о которой мечтала, она направила всю энергию на то, чтобы открыть собственное дело. Теперь у нее два небольших престижных магазинчика в Париже, где продаются отборные итальянские ткани, непомерно дорогие лампы и objects d'art[86]. Он считал ее увлечение модой столь же непостижимым, каким она считала его увлечение звездами и океанским простором. Оба они оказались не такими, какими представлялись друг другу. Тем не менее в редкие минуты близости они проявляли нежность и заботу. Общались по телефону почти каждый день, будто этими звонками залечивали раны, которые неумышленно нанесли друг другу. Они открыли для себя, говорил он, что доброта – это более чем равноценная замена любви, настолько равноценная, что ощущается практически как настоящая любовь. Иногда ему казалось, что доброе отношение даже лучше любви.
— А у нас – настоящая? – спросил он.
— Не знаю, – ответила я. Подобные вопросы я оставила на его усмотрение. Я считала, что человеку, который может вести корабль, ориентируясь по звездам, намного легче найти выход из любых обстоятельств, чем человеку, едва умеющему водить даже машину.
Мы сидели в кафе, держась за руки, переплетя ноги, и строили страстные, ошеломляющие планы. Завтра четверг. Днем он должен ехать в Марсель, чтобы вернуться на свой корабль. Я останусь в городе до субботы, потому что Ксавье хочет сводить меня на праздник и еще потому что мне нужно остаться с ним наедине, чтобы выложить всю правду. Утром следующего дня я сяду в поезд, идущий на юг. И буду ждать Гастона в Марселе. Я представляла, как стою на берегу и жду, когда же на горизонте появится корабль. Представляла, как в одиночестве бреду к отелю по кривым, убогим улочкам, как лежу на кровати, глядя на ослепительно белое средиземноморское полуденное солнце. Но эти мечты всегда носили характер фантазий, видений. Рядом с морем ничего не кажется реальным. Эти фантазии всегда сопровождались ощущением непостоянства, зыбкости. Море – подходящее место для непостоянных людей, стремящихся к переменам, но не для меня. Теперь не для меня. В этом нашем плане было что‑то раздражающе нереальное. Я его видела как будто не в фокусе.
— Нам нужно время, – сказал он.
— Да, – отозвалась я, – время. – Мы крепко сжали руки, словно чувствуя, что необходимо в чем‑то друг друга убедить.
Гастон осушил свой стакан.
— Пошли, – решительно сказал он.
Мы ехали на машине, пока не нашли дорогу в лес, и там легли на клочок травы, выжженной солнцем. Потом Гастон задремал, а я лежала на боку, смотрела на него, спящего, и пыталась быть честной. Страсть – вот что происходило с нами последние пять дней. Это я понимала. Не понимала я вот чего: было ли в этом нечто большее? Но чем сильнее я думала, тем бесполезнее казался мне сам вопрос. А нужно ли что‑то большее? И так хорошо. Я наклонилась и поцеловала его. Он захлопал глазами от удивления. Я наблюдала, как он спросонья не сразу сообразил, что я – не Сандрина. Он улыбнулся. Взял мое лицо в ладони.
— Я люблю тебя, – сказал он. Но не думаю, что оба мы на самом деле в это верили. И все равно отражение, которое я увидела в его глазах, придало мне смелости. В любом случае я была ему благодарна за то, что он подарил мне столько новых, на удивление материальных образов моего естества.
На обед мы опоздали. Мы сидели за столом друг против друга и чинно обсуждали засуху. Меня смешила абсурдность этой темы. Д ва часа назад мы целовались как сумасшедшие. Теперь я жую тертую свеклу и слушаю его рассуждения на тему засухи.
— Ну и над чем ты смеешься? – спросил дядя Ксавье.
— Ни над чем, – ответила я.
— Смеешься без повода. Плачешь тоже без повода. Голова у тебя как решето, – перечислял он факты, свидетельствующие о моем неадекватном поведении. Дважды я поймала его немного смущенный взгляд, словно он уже не верит, что я это я. Он был необыкновенно молчалив. Может быть, подумала я, в конце концов, не так уж и страшно сказать правду. Больше всего я боялась признаться дяде Ксавье, что Крис умерла. Это необходимо было сделать до отъезда, причем сделать самой, глядя ему в лицо. Это был мой долг перед ним, причем долг не единственный. Но как же мне этого не хотелось делать! Я представляла, какой болью наполнятся его глаза, когда он увидит всю глубину моего предательства.
Потом дядя Ксавье взял бутылку коньяка и увел Гастона в комнату, где обычно решались дела, связанные с фермой.
— Надо потолковать, – сказал он. – Есть дело. Пошли, выпьем.
Франсуаза мыла посуду, а я вытирала.
— Я тебя уже несколько дней не видела, – смущенно проговорила она. – Тебя все время нет.
Она обиделась, что я про нее забыла. Я извинилась.
— Может, съездим завтра в Фижак? – предложила она.
— Только не завтра, – ответила я.
— М–м, может, тогда на следующей неделе? – робко спросила она.
Ей так хотелось свозить меня в Фижак. Я и забыла, что играю роль ее очаровательной, разъезжающей по всему свету, удачливой кузины. Забыла, что значила для нее Крис.
— Я бы с удовольствием, – сказала я, – но в воскресенье я уезжаю.
— Вот как, – она быстро поправила очки, чтобы спрятать лицо за поднятой рукой.
— В воскресенье? – переспросила Селеста, которая принесла со стола тарелки и уловила последние слова. – Ты слышала, maman? Мари–Кристин говорит, что уезжает в воскресенье.
Tante Матильда, которая наверху утихомиривала разбуянившихся Ричарда и Бригама, закрыла за собой дверь кухни.
— В воскресенье? Что ж, очень жаль.
— Мне тоже жаль, – ответила я по всем нормам вежливости. – Но пора на работу.
— Ну да, разумеется, – сказала она. – Ты им звонила?
— Кому? – Я не поняла, кого она имеет в виду.
— На работу. В свою компанию.
— А–а, – я смутилась, но быстро взяла себя в руки. – Да, звонила, из города.
— Странно, что у тебя нет мобильника, – сказала Селеста.
— Почему, есть, – возразила я. – В Англии. Даже два.
Меня уже тошнило от всей этой скучной, бессмысленной лжи.
Назавтра Гастон разбудил меня рано утром.
— Последний день, – сказал он, пока я одевалась, чтобы незаметно проскользнуть в свою комнату. – Нет, не последний, – сам себе возразил он. – Будут и другие. Сотни других.
И все равно мы невольно думали о сказанном как об окончательном приговоре, и это было невыносимо. Утро выдалось грустное, суетливое и бесполезное. Мне никак не удавалось побыть с ним. Он был уже далеко, уже вдыхал запах соли и ветра. Мы не могли придумать, что еще сказать друг другу. Он принялся повторять все заново – планы, обещания, как будто благодаря этим повторам они будут звучать более, реалистично. На меня напало оцепенение, когда в полдень он направился к взятой напрокат машине с двумя своими чемоданами.
Проводить его вышла вся семья. Я поцеловала его в щеку, отстраненно, будто он мало знакомый мне человек, с которым я давно потеряла связь. Дядя Ксавье крепко прижал его к груди и долго не отпускал, потом стал ворчать, что он из‑за нас опоздает. Мы махали ему на прощание, но он сделал небрежный жест рукой и ни разу не оглянулся.