— Дети проснулись, – ответила она. – Я отвезла их в школу. А дядя Ксавье уже давно на ногах. – Ее английский был не такой уверенный и беглый, как у Селесты, и не такой педантичный, как у tante Матильды, но на порядок опережал мой французский. Мы машинально заговорили по–английски – следствие моего невежества и ее инстинктивной учтивости. – Хочешь кофе? – спросила она.
Я налила себе чашку кофе и взяла кусок хлеба. Франсуаза протерла юбкой очки и снова надела. Я увидела в линзах свое двойное отражение.
— Ты совсем не такая, какой я себе представляла, – проговорила она. – Я думала, ты окажешься очень стильной и недосягаемой. – Она застенчиво улыбнулась, словно сделала мне комплимент. А мне стало обидно. Плюс–минус парочка шрамов и кривоватая стрижка, но я считала, что мои новые ноги, джинсы и одолженное имя дают мне право претендовать на хотя бы слабое подобие Крис.
— Правда? – пробормотала я, смущенная тем, что так заблуждалась.
Она положила на тарелку кусочек масла.
— А я тебя немного помню, – сказала она. – Помню, как мы однажды ходили купаться. И на пикник.
Я страдала. Хоть и непреднамеренно, но она меня оскорбила. Необходимо было срочно посмотреться в зеркало. Проверить, неужели настолько очевидно, что Маргарет Дэвисон до сих пор здесь.
— Пойду, отнесу это maman, – сказала она, поднимая поднос. Я встала открыть дверь. Это движение ее напугало. Она уже стояла на одной ноге, чтобы, поставив поднос на колено другой, взяться за ручку двери. Тарелка с маслом соскользнула на пол и разбилась. Кофе разлился по подносу.
— Ой, прости, пожалуйста, – сказала я. – Все из‑за меня.
— Нет, я сама виновата, – возразила она.
Я подняла масло, убрала с него пару осколков фарфора, сняла несколько пятнышек грязи, подула и положила на другое блюдце.
— Так нельзя, – сказала она, испуганно распахнув глаза.
— Почему?
— Оно же с пола, – от ужаса она открыла рот, получилась влажная, розовая, круглая буква «о».
— Ты знаешь об этом, – сказала я, – и я знаю, но кроме нас никто не знает.
Она поджала губы, чтобы не расхохотаться. За стеклами очков расползлись веселые морщинки. Я дерзко добавила:
— Люди видят только то, что ожидают увидеть. – И вилкой нарисовала узор на масле. – Вот, держи.
Она замешкалась в дверях и произнесла:
— Мари–Кристин… Не знаю, заинтересует ли это тебя… но чуть позже я еду в город, maman просила.
— Ой, отлично, – сказала я. – Мне как раз нужно купить какую‑нибудь обувь.
Она чуть не подпрыгнула от радости.
— Тогда через полчасика? – спросила она. Когда она ушла, я съела еще немного хлеба.
Я оглядывала кухню, изучая, что где лежит. И только собралась помыть посуду, как появилась Селеста, одетая в кимоно. Лицо у нее было того бледно–желтого оттенка, который обычно появляется у очень загорелых людей после бессонной ночи.
— О господи, – вздохнула она, зевая. И села за стол.
— Доброе утро, – промолвила я.
— Кофе горячий?
Осталось на донышке. О чем ей и было доложено.
— Я и сама не отказалась бы выпить еще чашечку, – сказала я. Вообще‑то мне не хотелось, но было интересно, кто из нас сдастся первый и возьмет на себя этот труд. Первой сдалась она.
— Хорошо спала? – вежливо спросила она, наполняя кофеварку.
— Великолепно. А ты?
Она зевнула и провела рукой по волосам, давая понять, что почти не сомкнула глаз.
— Франсуаза отнесла maman поднос? – спросила она.
Я сказала, что да, отнесла. А еще, добавила я, отвезла детей в школу. Селеста подняла бровь. О, как я жаждала овладеть этим искусством. Бровями можно выразить намного больше, чем другими частями тела.
— Очень умно, – сказала я. – Как тебе это удается?
— Это что, критика? – спросила она. – Ты думаешь: почему бы ей самой не возить детей в школу? Почему она взваливает эту обязанность на сестру? – Она закурила сигарету и холодно поинтересовалась: – У тебя ведь нет детей, не так ли?
— Нет, – ответила я. Иногда мы с Тони об этом заговаривали. Иногда думали, что надо бы обратиться к специалисту, но ничего не предпринимали. Не знаю почему.
— Тогда, думаю, ты не вправе меня критиковать, – заключила она.
Пока кофе капал в кувшин. Селеста рассказала мне гораздо больше, чем я хотела знать о ее муже–солдате, который, по–видимому, был равнодушным, грубым человеком с ограниченным интеллектом и неуклюжими руками. Он постоянно жевал жвачку и совершенно не понимал ее. Хуже всего то, что он отказывал ей в деньгах: ее финансовое положение было отчаянным. А в таком случае что за радость ей была сидеть в этом болоте? Разумеется, она воспользовалась первой же возможностью и умотала обратно в Париж.
Мне было скучно.
— Хочешь хлеба? – спросила я в надежде хоть чем‑то заткнуть ей рот, но она с отсутствующим видом закурила новую сигарету.
— Найти бы работу, – зевнула она.
Это должна быть, подумала я, очень хорошая работа, чтобы не только обеспечить саму Селесту и ее детей, но чтобы еще и на сигареты хватало.
— А чем ты вообще занимаешься? – спросила я.
— Таскаюсь по замку, показывая одно и то же тупым туристам по шесть раз на дню.
— Нет, я имею в виду, где бы ты хотела работать?
— Ах, в этом смысле… – Она отхлебнула кофе, зажмурив глаза, словно первый глоток доставил ей несказанное наслаждение. – Пфф… Да где угодно. В каком‑нибудь магазине одежды, например. Или в цветочном. Не знаю. – Она открыла глаза и уставилась на меня, ожидая, вероятно, каких‑либо комментариев, но я думала о своем. Потом она прошептала с неподдельным ужасом: – И как только ты выносишь все эти шрамы? Я бы, наверное, с ума сошла. Они что, так навсегда и останутся?
До чего трогательная прямолинейность.
— Не знаю, – ответила я. Меня это вообще не волновало. Чем больше шрамов, тем меньше у меня шансов увидеть в зеркале одну мою знакомую.
— А тебе не страшно? – спросила она, продолжая на меня таращиться и оставаясь при этом удивительно обаятельной.
— Нет, не очень.
Она поспешно встала, как будто даже находиться в одной комнате со столь уродливым существом было для нее оскорбительно, и с грохотом поставила свою чашку в сушилку.
— Ну что ж, – сказала она, – приятно тебе провести день.
Приятно – не то слово. С начала и до конца это был день сплошного счастья.
Помню, как‑то в школе нам задали сочинение на тему «Мой счастливый день», и я не знала, что писать, потому что уже лет с десяти до меня начало доходить, что счастье – ощущение временное. Оно редко могло продержаться в течение дня и всегда отступало перед малейшими физическими неудобствами, так что посреди полнейшего счастья вдруг начинал болеть зуб или зудеть комариный укус. Я легко бы справилась с описанием счастливых мгновений. С счастливыми часами было уже труднее, но при желании можно вспомнить. Но счастливые дни… нет, это уже выходило за пределы моих возможностей. Я сидела, уставясь в лист бумаги, парализованная невыполнимостью задания. Все равно что просить меня спрясть золотую нить из соломинки. Но теперь я запросто написала бы такое сочинение, потому что когда‑то, давным–давно, у меня был целый день настоящего счастья.
Чем я занималась в этот счастливый день? Ну, во–первых, мы с Франсуазой ездили в Фижак. Было еще рано: прямые линии и углы, которые в полдень, острые как бритва, резали глаза, в тот час были еще мягкими, сглаженными. Дорога петляла между серыми и оранжевыми скалами. Я не могла понять, почему вчера этот ландшафт показался мне таким враждебным.
В Фижаке было полно машин и людей. Я ждала на улице, пока Франсуаза положит в банк выручку за субботу–воскресенье, а потом мы зашли купить рыбы. В магазине встретили нескольких знакомых Франсуазы, которым я была представлена как ее кузина, Мари–Кристин из Лондона. Меня целовали в обе щеки и жали руку.
— Теперь это станет достоянием всего города, – сказала Франсуаза, когда мы зашли в придорожное кафе, потому что у меня разболелись ноги. – Все пожелают с тобой познакомиться.