— Никогда там не бывала, – ляпнула я. Непростительная ошибка.
Глаза ее расширились от удивления.
— Никогда не бывала? А я думала…
Я готова была себя укусить. Коммерсанты летают в Штаты чаще, чем я захожу в продуктовый магазин.
— М–м, ну да, страна как страна, ничего особенного, да, – быстро проговорила я. – Нью–Йорк и… гм… что там еще‑то? Лос–Анджелес. Но кроме этого…
— Я когда‑то жила в Нью–Йорке, – сказала она. – У нас была квартира на Верхней Сорок Четвертой. Знаешь это место?
— Не очень, – ответила я. Хоть бы кто‑нибудь сменил тему.
— Знаешь магазинчик на углу Сорок Четвертой и…?
— Я помогу, – сказала я Франсуазе, собиравшей тарелки, но дядя Ксавье поймал меня за руку и потянул вниз.
— Сидеть, – приказал он мне, как собачонке. Я села. Он одарил меня лучезарной улыбкой. – Ты в отпуске, – сказал он. – Пусть этим займется Франсуаза, – он сжал мне руку. – Ты не работаешь. Ты отдыхаешь. А мы проследим.
Селеста разглагольствовала о том, до чего вкусны мясные закуски в этом нью–йоркском магазинчике, который я должна была знать. Я облегченно вздохнула, когда Франсуаза вернулась с блюдом ароматной свинины. Мне она передала блюдо первой.
— Ну а ты что же? – спросила я, кладя себе кусок.
— Я? – На ее нижней губе было два маленьких пятнышка там, где она то и дело покусывала кожу.
— Чем ты занимаешься?
— Ничем, – она нервно поправила очки. – Ну, готовлю. Провожу экскурсии. Хочешь, завтра покажу тебе все? Ты, наверное, забыла.
— Она все забыла, – сказал дядя Ксавье. – Напрочь. Голова как решето. – Он засмеялся и наполнил мой бокал. Моя память стала для него предметом постоянных шуток. Если бы она внезапно пробудилась – чего, разумеется, не случится, так что он может быть спокоен, – думаю, его ждало бы разочарование.
— Как это «ничем»? – вскинула бровь Селеста. – Весь день, без передышки одно и то же, скука смертная. – Кривляясь, она пробубнила: – «Remarquez aussi des meubles Renaissance…»[75]
— Нет, я имела в виду – по сравнению с Мари–Кристин, – сказала Франсуаза. – Ничего похожего на ее работу.
— Да, но Мари–Кристин всегда была умницей, – сказал дядя Ксавье. – Вечно пропадала с книжкой.
— Вечно попадала в неприятности, – сказала tante Матильда. Дядя Ксавье издал протестующий звук. Она не обратила на него внимания. – Оно и понятно, в Англии дети растут без присмотра, как сорная трава.
— В Америке еще хуже, – произнесла Селеста, с неприязнью взглянув на собственных детей, хотя во время обеда их было почти не слышно. – В Англии их просто игнорируют, в Америке же балуют донельзя. – Я подумала, что если говорить об игнорировании детей, то она с этим отлично справляется. Она курила, пока Франсуаза разрезала для Зои мясо.
— Конечно, Эрве всегда был умнее нас, – сказал дядя Ксавье. – Ты унаследовала его мозги, Мари–Кристин. А я был тупицей. Тупым фермерским мальчишкой. – Он постучал себя по седеющей голове. – Пусто, – сказал он и рассмеялся.
Это была интересная и полезная информация – выходит, отца Крис звали Эрве.
— Еще фасоли, Мари–Кристин? – спросила Франсуаза.
— Крис, – сказала я. Для меня произнести «Мари–Кристин» – все равно что пытаться говорить с набитым ртом. – Зовите меня Крис.
— Только не здесь, – сказала tante Матильда. – Здесь ты Мари–Кристин. – Не допуская возражений, она повернулась к Селесте, и они заговорили по–французски, для меня слишком быстро и сложно – речь шла о каких‑то брошюрах, которые Франсуаза забрала из типографии. Я почувствовала усталость. И перестала вслушиваться.
Мы пили кофе на кухне, детей отправили спать. За окнами незаметно стемнело. Разговор о брошюрах давно исчерпал себя. Повисла напряженная тишина. Селеста время от времени деликатно зевала и курила, гася сигареты с испачканным помадой фильтром задолго до того, как они кончались. Франсуаза беспокойно мяла кусок хлеба и застенчиво мне улыбалась. Tante Матильда мелкими глотками отпивала кофе из маленькой чашки, которую держала в ладони, сложенной ковшиком. Дядя Ксавье периодически дотрагивался до моей руки, словно желая удостовериться, что я и в самом деле физически существую, – собственно, только этим я и могла похвастаться – физическим существованием. Тоненький голосок у меня в голове – далекий–далекий, на грани слышимости – шептал: «Ты обязана сказать им. Они имеют право знать, что Мари–Кристин мертва». Но голос более близкий, утешающий, согретый вином, мудрый голос, говорил: «Не будь дурой. К чему без надобности травмировать людей?» – и я послушалась этого голоса, потому что он казался более благоразумным, чем тот, другой. Достаточно взглянуть на дядю Ксавье, чтобы увидеть, как ему радостно, оттого что рядом сидит его племянница. И племянница из меня получалась довольно сносная: я видела, что нравлюсь ему. Настоящая, может, и вполовину бы так ему не понравилась. Я посмотрела на него с нежностью.
— Ты устала, – сказал он, окинув меня пристальным взглядом.
— Да, – сказала я. Меня охватывало какое‑то глупое счастье, когда он посвящал меня в эти милые интимные подробности моей жизни.
Я лежала в темноте на кровати. Оба окна были распахнуты. Небо ломилось от звезд, они слабо мерцали сквозь легкую дымку. Я вытянулась на покрывале, разглядывая свое длинное бледное тело. Я слишком вымоталась, чтобы уснуть. В голове гудело. Чтобы заглушить этот гул, я проглотила две обезболивающие таблетки из тех, что дал мне с собой доктор Верду, но они не помогли. Я не могла оторваться от фотографии Тони, которую вырезала из газеты «Сан», где он стоял с опущенными плечами и закрывал руками лицо – осиротевший, горюющий муж. Горевал ли он по–настоящему? Он часто повторял, что без меня пропал бы, но я принимала это за ненавязчивый шантаж, нечто вроде предупреждения.
— Ты меня любишь? – спрашивала я его иногда. Меня интересовало, что именно, кроме привычки с его стороны и страха с моей, удерживает нас вместе в этом доме на две семьи на Бирчвуд–роуд.
— Ну, конечно, люблю, – отвечал он.
Мне было необходимо постоянное подтверждение. Если он и в самом деле любит меня, рассуждала я, тогда это объясняет, что я здесь делаю. Вероятно, это было достаточным оправданием, так как означало, что на мне лежит огромная ответственность, следовательно, я должна остаться с ним и продолжать пылесосить ковры и готовить пищу. Так что его ответ служил мне чем‑то вроде булавки, которая удержит меня в этом доме. И за это я была очень ему благодарна. Мне приходилось так часто задавать ему этот вопрос, что иногда он терял терпение. Оно и понятно.
— Ради всего святого, – говорил он, – ты же знаешь, что люблю. Я постоянно тебе твержу об этом.
Что, правда, то, правда. Он иногда говорил об этом и без подсказок, просто так. Но мне это было очень нужно. Чтобы меня заставили остановиться, пригвоздили к месту и придали моей жизни какой‑то смысл.
Плакал ли он, узнав о моей «смерти»? Что это за мужчина, которого легко довести до слез? Я всего дважды заставала его за этим занятием, и оба раза по моей вине, ему тогда было шестнадцать. Дважды на моих глазах он разразился неудержимыми, безыскусными слезами. Я не на шутку перепугалась. Глубина его чувств приводила меня в такое смятение, что мне делалось дурно. Я пыталась дотронуться до него, хотя бы к плечу прикоснуться, но он уклонялся. Я не знала, чем его успокоить. Не понимала, как можно так самозабвенно рыдать и вместе с тем отвергать единственный источник утешения. Наверное, он считал, что раз я сама причинила ему боль, то вряд ли смогу помочь. Но мне, по той же самой причине, казалось, что кроме меня ему никто не поможет. Так что мне ничего другого не оставалось, как совершать привычную церемонию: умолять о прощении и терпеливо сносить последующее за этим мягкое наказание. Бедный Тони: его чувства настолько сложнее моих! Мои‑то намного проще. Порой мне кажется, что у меня всегда было только одно чувство. Да, иногда мне приходит в голову, что единственное чувство, которое я когда‑либо испытывала, – это страх. Конечно, это эмоциональное состояние с довольно широким диапазоном: сюда входят любые твои ощущения от легкой тревоги до леденящего ужаса. Даже счастье – всего лишь временная передышка от страха.