Гоша рассмеялся на мое замечание, и сказал, что я ничего не поняла в этом волнующем произведении, потому что не люблю его, что мое сердце стало глухим к страданиям влюбленного человечества. Это был прямой удар по моим переживаниям.
Я сказала поэту, что он сам стал глухим, и выгнала его из дому.
И вот я стою у полевого выгона, смотрю на рожь и жду первой машины с зерном.
От земли шло тепло. На горизонте за бескрайними полями собирались тучи. От духоты рожь поникла. Прибыла первая машина. Зерно было с половой, а я гадала, от кого эта машина, — может, от Гоши. Шофер ответил на мой вопрос: «Девушка, не знаю! Я здесь человек новый!»
Я взвесила зерно и отпустила машину. Потом машины приходили еще и еще: зерна было много, я записывала центнеры по каждому комбайну.
Отец с утра уехал по бригадам ликвидировать поломки в комбайнах, мне было немного грустно, и даже когда показался первый комбайн и я узнала за штурвалом Гошу, — не обрадовалась. Он на меня, наверное, в обиде и разговаривать со мной не будет. Время приближалось к обеду, а комбайн сделал только первый круг: так были широки поля. Поравнявшись с полевым станом, комбайн остановился. Гоша сошел со штурвального мостика, чтобы очистить ножи от сорняков, долго копался с чем-то у полотна, и я подумала, что зерно с половой было Гошино. Потом Гоша подошел к бочке с водой и стал жадно нить. Я поняла, что он устал, и пожалела, что недавно прогнала его из дому.
Я стояла рядом с ним. Гоша поднес железный ковш к губам — рука дрожала, пролитые капли падали на запыленный комбинезон.
Я подумала восхищенно: «Работник… хозяин земли зеленой».
Гоша утерся рукавом и произнес, будто оправдываясь передо мной:
— Черт, ножи заедает. С половой зерно?
— С половой, — ответила я, радуясь, что Гоша оказался сознательнее, чем я думала, заговорил все-таки со мной.
— Я скосил… ту рожь зеленую, где мы встречались с тобой, — сказал Гоша немного смущенно и внимательно посмотрел на меня.
Я молчала, чувствуя, как в груди колотится сердце от желания обнять и поцеловать Гошу.
— И вот зерна где-то здесь, в мешках лежат… зерна нашей любви.
Гоша налил во флягу воды, махнул мне рукой и собрался уйти.
— Гоша! Подожди… — вскрикнула я и покраснела. Мне казалось, Гоша что-то хотел сказать, но не решился.
— А что говорить? Все уже сказано…
Я похвалила Гошину работу, была рада, что ему доверили штурвал, даже и отец утром сказал «твой-то орел…» Гоша слушал, задумчиво глядя мне в глаза, а когда я спросила его:
— Осенью пойдем в школу, будем вместе учиться, в один класс пойдем?
Он поправил флягу на ремне и ответил:
— Не знаю… есть тут у меня думка одна.
— Скажи, Гоша, какая?
Гоша поправил волосы, надвинул кепку на лоб.
— Я еще не решил точно… А говорить рано. Зря я тогда посмеялся над отцом. Мечта его хорошая была. Я все время думаю о широком комбайне. Конечно, он должен быть совсем другой конструкции и ножи у него должны быть немалые. Только ты, Лена, не говори отцу. Я кое-что продумать должен. Сердце у него ко мне не лежит. А я на него не в обиде. И ушел.
Мне хотелось крикнуть: «А на меня?», но не крикнула, комбайн поплыл дальше. Я слушала, как шелестели крылья мотовила, крутились и бились о рожь лопасти, и комбайн был похож на птицу, готовую вот-вот взлететь… Больше зерна с половой не привозили, и когда я взвешивала рожь, то думала, что это зерно Гошино.
В обед и вечерами на полевом стане было весело, но Гоша после ужина уходил спать, — видно, он очень уставал. Утром он поднимался рано и уезжал в поле. Виделись мы с ним чаще, чем разговаривали, но это было уже не похоже на прежнюю любовь и дружбу. А потом Гошин комбайн перебросили за шесть километров. Зерно я уже принимала от других комбайнов и Гошу не видела целую неделю.
Уборочная подходила к концу. Вечерами, когда я была дома, в деревне, я спешила на ту поляну, где мы встречались с Гошей. Там давно уже скосили рожь у старых берез, и вот я бродила одна по колючей стерне, на сердце становилось грустно-грустно, но не тяжело. Я любила смотреть на холодное синее небо, на желтый горизонт, на густые августовские облака, которые уплывали куда-то вдаль, к Гоше…
Думает ли он обо мне так же много и нежно, как я? Он сейчас косит и косит хлеба и, наверное, обо мне забыл… От всех этих мыслей я хотела бежать поближе к Гоше: уходила далеко-далеко и возвращалась обратно.
И вот однажды мне передали его письмо, написанное размашистым почерком, и читать его мне было почему-то неловко, как будто оно адресовано другой.
«Здравствуй, Лена, — писал Гоша, — и дорогой Павел Тимофеевич, в наших отношениях наступил кризис, и он мне очень не нравится. На вас, Павел Тимофеевич, я не обижаюсь, вы старше нас с Леной, и мой начальник, но все-таки у вас глухое сердце к нашим страданиям любви. Но в одном вы правы: действительно, какой из меня жених Лены. Женитьба — это подвиг, большое событие в жизни влюбленного человечества, и к нему нужно готовиться, чтобы семья была крепкой.
Я, наверное, скоро уеду и вернусь другим человеком.
Стихи я писать пока бросил — некогда, да и редакции отказываются меня печатать. Про нашу любовь я написал много стихов и специально купил для них клеенчатую общую тетрадь. Я привезу ее, и мы будем с тобой, Лена, читать их каждый день. Они все посвящены тебе, как будто это разговоры с тобой…
Пусть на меня не обижается Лена.
Лена! Жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну. Вернусь комбайнером! А я тебя люблю и люблю. Звездочка моя. Твой жених и будущий муж Григорий Куликов».
Я прочла письмо одна, сидя дома. Мне показалось, что он подлец в душе и смеется надо мной. Я вспомнила, как он говорил мне, когда мы шли свататься: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать… Сейчас я была совершенно согласна с ним. Да, да. Вместе жить и работать. Плечом к плечу, все идти и идти через преграды и тернистые горы и не бросать свою любимую и не уезжать никуда…
Я показала отцу письмо. Он последнее время стал прихварывать и не отпускал меня от себя. Я слушала длинные разговоры о «широком комбайне» и думала: «Отец не знает, что Гоша куда-то уедет, а потом вернется комбайнером, что Гоша тоже думает о широком комбайне». Отец как-то виновато смотрел мне в глаза, а я злилась на себя, на отца и говорила о Гоше зло. Отец молчал и изредка произносил, шурша газетой, и кашлял, закурив махорку:
— Григория нет. Да-а…
Уже прошел август, и полились теплые уральские дожди. Зеленая рябина блестела вымокшая, свесив красные кулаки ягод. Избы и заборы потемнели.
Когда отец сказал мне, что Гошу МТС направила в район учиться в школу сельских механизаторов, я не удивилась этому, промолчала. «Ну что ж! Гоша Куликов выучится, будет хорошим комбайнером, а вот до мужа и поэта ему еще очень далеко». Я заплакала и выбежала из избы.
Под навесом было темно. Шел ливень, хлестал струями по избам и крышам, стучал в окна и вспыхивал зеленой молнией. Я стояла, плакала, охватив себя руками, и смотрела в темень, туда, где шумел ливень. Было прохладно, я подумала, что скоро будет зима, поежилась и почувствовала, как кто-то набросил на мои плечи теплый широкий пиджак. Я оглянулась — отец. Он взял меня за руку, как маленькую девочку, и обнял. «Звездочка моя», — сказал он, и мы поднялись на крыльцо. Я обрадовалась знакомому Гошиному слову.
5
И вот сегодня Гоша уезжает. Я узнала об этом от родственников, у которых он жил. Было обидно, что Гоша сам не сказал мне, а я очень дорожила своим женским самолюбием, чтобы пойти к нему. Меньше воображать будет!
И вот Гоша Куликов уезжает… В те минуты я думала, что никто, кроме меня, не понимает, как тяжело на душе, когда уезжает любимый человек. Отец знал о нашей размолвке, молчал, а то принимался на все лады расхваливать Гошу, его ударную работу во время уборочной и полное отсутствие поломок в комбайне, и опять стал приговаривать «твой-то орел…», чтоб я не очень переживала. А я делала вид, что мне это совершенно безразлично, но на душе было приятно, когда хвалили Гошу. Потом отец стал сожалеть, что Гоша давно не приходит к нам и не приносит почитать свои длинные поэмы. Я вздыхала и говорила: «Наверно, у него бумага кончилась». В эти последние дни меня все время мучил вопрос: зайдет ли или не зайдет Гоша проститься?