Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь ей не нужна прислуга. Посторонняя женщина будет мешать, переставлять мебель, подглядывать. Мэрион никак не собиралась подлаживаться под чьи-то представления о том, как она должна себя вести или что должна чувствовать. Она читала рецензии на разные новомодные книжки, где вдовы — они же писательницы-само-учки — подробно, этап за этапом описывали свое состояние после постигшей их утраты. Черт ее побери, она никому не позволит запрограммировать свои страдания, но, Боже мой, как ей хотелось бы избавиться от страха или хотя бы поплакать.

Ничего, время есть. В морозильнике запасов столько, что можно целый месяц кормить десять человек. Хиро во время второй мировой войны жил в Японии и знал, как запасаться на черный день. По вечерам она жевала что-нибудь из пакетиков или открывала консервы. Днем бродила по солнцепеку и молила Бога о том, чтобы заболеть раком.

Время все залечит, думала она. Хэнк превратится в воспоминание и не будет больше чудиться ей за каждой дверью. Его голос перестанет звать ее откуда-то снизу так, как обычно звал Хэнк — скорее вопрос, чем призыв: «Мэрион? Детка?»

Он превратится в абстракцию, символ: «этот удивительный человек, с которым я прожила лучшие годы моей жизни». Когда-нибудь она будет рассказывать о нем, лепетать о том, как была счастлива когда-то; на ее впалой морщинистой груди будут болтаться бусы, а унизанные кольцами с бриллиантами подагрические пальцы будут ставить фишку на число восемнадцать в память о восемнадцатом апреля, дне его смерти.

Он подвел ее, бросил. Как в свое время мать. Правда, теперь нельзя уехать в Хоуп-Холл. Только на курорты и в отели, где темпераментные молодые люди будут наперебой приглашать ее танцевать, невзирая на ее возраст, благо она богата и сумасбродна. Больше никого нет. Нет настоящих друзей. Нет любящей семьи. Ничего, только дом.

Она хрипло застонала, прошла, как приговоренная, в спальню и взглянула на смятые простыни на постели, мокрые от пота. Простыни были в цветочек, обои на стенах в лиловую клеточку, а стулья были обтянуты тканью в ярко-голубой горошек. Ей захотелось завернуться в черную шерстяную шаль, взобраться на скалистую гору и рыдать в одиночестве под луной, как крестьянки в греческих фильмах, которые умеют горевать так театрально.

Она посмотрела на свое ярко-синее платье без рукавов и белые босоножки на высоких каблуках — траурное облачение по-флоридски. Какой же это траур? Она готова была рвать на себе волосы, и разрывать в клочья одежду, и упасть на колени, и раскачиваться взад и вперед, чтобы дать какой-то выход ужасу, от которого раскалывалась голова.

Не раздеваясь, она легла на неприбранную постель. Она простужена. Дрожа, натянула на себя одеяло. Завтра она наденет черное платье. Завтра соберется с духом, сядет в машину, поедет в город. Завтра бросит последний взгляд на свои писания и порвет их. Она уже давно бы их уничтожила, если бы не это несчастье с Хэнком. У него в мозгу лопнула аневризма. «Как воздушный шарик в артерии», — объяснил хирург. И она вообразила себе ярко-красный, наполненный кровью шарик, пульсирующий внутри черепа на коре мозга.

В тот день он спустился с лестницы и хотел пройти на кухню за льдом. «Мэрион? Детка? Страшно болит голова. Дикая головная боль». Сжал лоб руками. В глазах ужас. «Вызови кого-нибудь, доктора, кого угодно. Бога ради».

Это были его последние слова. Потом он сполз на пол, стукнувшись о перила, — и тишина. Кома. Значит, умереть ему суждено не от сердца. Ни к чему вся его гимнастика, вся диета. Дрожал всю жизнь за свой моторчик, а между тем в мозгу постепенно рос какой-то ничтожный красный шарик…

Скорая помощь. Операция. Слишком поздно. Весь мозг затоплен кровью. Его подключили к аппаратам. В трахее трубка, подающая воздух. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Грудь вздымается и опускается, но это только видимость жизни. И так день за днем, много дней. Кривая энцефалограммы становится все более ровной. Может, лучше дать ему умереть? Умереть достойно. Все вокруг говорят: «Мэрион, дай ему умереть». Иначе он обречен на растительное существование. Навсегда. Я этого не хочу. И он не захотел бы. И никто бы не захотел. Десять против одного, что надо выбрать смерть. И тогда аппараты отключили. Через семнадцать минут и пятнадцать секунд он умер.

Похоронное бюро. Гроб. Масса цветов. Большой некролог. Погребение почтили своим присутствием двое судей и один сенатор. В церкви и по дороге на кладбище плакали даже служащие его фирмы. Она не плакала. Окаменела, пустая голова, вдова-автомат. Ее сыновья стоят у свежей могилы; у них виноватый и смущенный вид, они никогда не любили Хэнка. Может, они рады? Не надо об этом думать. Отправила их домой, чтобы не думать.

Потом Хиро наорал на нее, потому что вместо своей машины она села в машину Хэнка и всадила ее в стенку гаража. Его последняя машина, «альфа-ромео», эту машину он так любил, как и ее, свою последнюю жену.

А вечером, под черным небом, у Хиро новый приступ ярости: он кричит, рубит руками воздух, вырывает и топчет цветы вокруг своего бунгало. Слезы в глазах; глаза без ресниц. Она пытается ему объяснить, сказать, что все получилось случайно, она хотела дать задний ход, а поехала вперед. Хиро не желал ее слушать, не желал брать жалованье. Никогда она не думала, что японцы истеричны, хотя всегда предполагала, что под их стоицизмом кроется какое-то безумие. Это проявляется даже в языке, в их резких визгливых гласных.

Он уехал до рассвета, оставил ее в доме одну. Трястись от холода, валяться в постели. По правде говоря, ей не хотелось вылезать из постели с той минуты, когда Хэнк упал. «Мэрион? Детка?»

Неужели она никогда не заплачет? Она подождала, прислушиваясь, как пыхтит кондиционер — как большое, спокойное животное, — ограничивая окружающее ее пространство. Внутри дома она не казалась себе такой маленькой. А за воротами, на улице, приобретала свой настоящий масштаб — крохотная суетливая букашка на солнцепеке, которую в любой момент могут раздавить на сверкающем, раскаленном, черном шоссе.

На лестнице раздались шаги. Да, конечно же, она оставила входную дверь открытой. Драгоценности она хранит в банке, но ведь грабители об этом не знают. В кошельке у нее несколько сот долларов и в гостиной есть столовое серебро. Любому уважающему себя грабителю этого будет мало. Она укрылась с головой. Опять тяжелые шаги на лестнице. Значит, ей суждена такая смерть — от руки грабителя, а вовсе не от рака. Подумать только! А может, он не заметит, что дверь в спальню открыта? Или решит, что там лежит покойник? Она зажмурила глаза и затаила дыхание.

— Мэрион?

Она отбросила одеяло и закричала. Клэй, толстый, лживый Клэй, в рубашке с короткими рукавами и открытым воротом, запыхавшийся после подъема по лестнице, стоял на пороге спальни. Вид у него был робкий и нерешительный, глаза печальные.

— Что ты здесь делаешь? Ты меня напугал. — Она хотела было вылезти из постели, но, вспомнив, что лежит в босоножках, плотнее закуталась в одеяло. — Как ты сюда попал? Я не слышала, как ты подъехал.

— Я хотел взглянуть на бассейн и сад, отпустил такси у ворот и прошел к дому пешком.

— Почему ты не в Нью-Йорке?

— Я звонил без конца много дней подряд, но телефон не отвечал. В конторе Хэнка мне сказали, что ты еще не уехала. Я заволновался и прилетел.

Он подошел к кровати и остановился, глядя на нее. Лицо у него постарело, щеки обрюзгли, а живот выпирал еще больше, чем раньше.

— Я не хочу тебя видеть. Пожалуйста, пожалуйста, оставь меня в покое. — Поерзав, она освободила ноги от босоножек.

— Мальчики сказали, что на похоронах ты не плакала и вообще была не в себе.

— Где Синтия? В такси?

— Дома. — Он присел на кровать. Матрац сразу осел. Краем бедра он касался ее. Она отодвинулась.

— Не сиди здесь. Уходи. Прошу, уходи.

— Почему? Я хочу тебе помочь.

— Чем ты можешь мне помочь, когда я горюю о том, кого ты ненавидел?

— Я и не думал ненавидеть Хэнка.

41
{"b":"204832","o":1}