А там все уже было готово к обеду. Варвара Ильинишна, скрепя сердце и, быть может, надеясь подействовать на Мстиславову совесть, принялась за хозяйские обязанности. Стол был сервирован празднично. Дунька надела кружевной чепчик. Когда мы появились в дверях, на стол была поставлена дымящаяся голубая миска с супом.
— Пожалуйте, — начала было профессорша.
Но Мстислав махнул ручкой и обвел всех глазами. Он торжествовал. Он уже не мог таить ликования, оно так и прыгало у него по всей физиономии, пробивалось из всех ее щелей.
— Merci, не беспокойтесь! — начал он медленно. — Зачем столько беспокойства? Я должен, э-э, тотчас же ехать и поем в Сумах. Долг службы прежде всего. Уважаемый господин Фёрстер, я хочу поставить вас в ясность… э-э… всего случившегося.
Фёрстер вышел из своего уголка. Он не сел и не попросил сесть Мстислава.
— Д-дэ, к сожалению, факты неопровержимы. Вот уже целый год, как в сферах были озабочены некоторыми… некоторыми слухами о недостаточной вашей лояльности. В настоящее время, вы понимаете, долг каждого из нас — предотвращать опасность. Я лично, э-э, всегда защищал вас, рискуя своей репутацией патриота, но, к сожалению, должен убедиться, что был неправ, вполне не прав. Я отверг слухи и требовал фактов. И вот пришли факты, фактики, фактишки, наконец, целая совокупность фактов. Рассмотрим их. Я патриот, милсдарь. Я сознаю, что, когда мое отечество воюет с, э-э, с полумесяцем у себя на юге, и с, э-э… с юнкером на западе, то всякое проявление внимания к мусульманским народностям со стороны лица… не будем скрывать фактов!.. лица германского происхождения должно быть оценено как предательство. По предметность, предметность прежде всего! Я не хочу быть голословным, я буду предметен. Разберем случай с горцем Уздимбеем. Человек переживает внутренний кризис. Он явно… э-э… явно даже для посторонних, отстраняется от обрядов своей веры, усомнившись, конечно, в их целесообразности! Я враг духовных насилий. Но когда человек сам стучится в ворота… э… ворота спасения, я, как православный и патриот, усмотрю в этом символ, указание, государственную задачу! Сегодня один, завтра другой! И что же делает единственное здесь лицо, призванное силой вещей к патриотическому поступку, лицо, облеченное доверием, имеющее связи… Оно — я не могу удержаться от горького изумления, — оно вдруг говорит: воздай честь аллаху! И это говорит христианин, и в такую минуту, и усомнившейся душе!
Мстислав увлекся своим красноречием. Фёрстер слушал безмолвно. Голубая миска стынула.
— Прискорбно, профессор, прискорбно, и я рад был закрыть глаза и уши, чтоб не узнать этого. Но… дела ведутся деловым образом. Дела ведутся деловым образом! Я вынужден предупредить вас, что по окончании вашего дела в суде, ибо оно поведется судебным порядком, вас, вероятно, сошлют. Семье вашей, надо надеяться, не придется страдать за вашу оплошность. Я употреблю все свое влияние… О дальнейшем вы будете извещены.
Он сделал общий поклон и пластически повернулся к дверям, но выходу его слегка помешала кошка Пашка, застрявшая у него в ногах. Споткнувшись, вышел он наконец вон, сел в коляску и… но тут подскочил к нему Зарубин, выпустивший своего тигра наружу. Мстислав изменился в лице.
— Сволочь, — отчетливо проговорил мой коллега, глядя прямо на ревизора и, размахнувшись, ударил его по лицу. Кучер тронул вожжи, как будто удовлетворившись означенной экзекуцией, и Мстислав скрылся из виду, прежде чем мог возвратить полученное.
А в столовой все еще царило безмолвие. Варвара Ильинишна, белее скатерти — новой скатерти, постланной для гостя, — глядела на мужа. Маро, неподвижная, стояла у печки. Лицо ее горело, как лицо отца. Она была уверена, что «па не допустит и победит». Фёрстер действительно не собирался «допустить».
— Мамочка, сядьте, кушайте! — сказал он, подходя к жене и дочери.
— А ты, голубчик?
— И я приду. Только сбегаю к больным…
— Карл Францевич, не будь Ястребцова, не нашел бы он ни одного фактика, — вырвалось у меня наконец с отчаянием. — Знал я, что он нас предаст, сочинит какую-нибудь гадость! — И я, в бессильной ненависти, рассказал ему все, слово в слово, что произошло в мастерских. К моему удивлению, Фёрстер побледнел и встревожился.
— Вы говорите, повернулся и ушел? Как тогда? И больше вы его не видели? Ах, боже мой, несчастный!
Он схватил шляпу с гвоздя.
— Сергей Иванович, идите, идите со мной! Мамочка, я сейчас, кушайте суп без меня!
И прежде чем я мог понять его беспокойство, он отправился в санаторию. «Несчастный, несчастный», — повторял он по дороге сквозь зубы. Мы почти бежали, прошли переднюю и, узнав, что Ястребцов у себя, поднялись на третий этаж.
Глава двадцать четвертая
ЧЕЛОВЕК БЕЗ СУДЬБЫ
Дверь не была заперта. Ястребцов лежал у себя на диване ничком, уткнув лицо в подушку; затылок и плечи его тряслись. Когда он поднял голову, я увидел, что лицо его перекошено, а глаза сухи. Он прикусил губу своими черными зубами и глядел на нас почти в беспамятстве.
Фёрстер подошел к нему, взял его за руку, сел рядом.
— Слушайте меня, Павел Петрович. Вы слушаете? Поглядите на меня. Да. Вы не сделали ничего пагубного. И без вашего рассказа у него были готовы свидетельства. Участь моя была решена до его приезда сюда. Успокойтесь же. Придите в себя и успокойтесь.
Он глядел на него, не отводя глаз, со страшным внутренним напряжением. На лбу его вздулась голубая жилка.
Но Ястребцов механически, бессильным жестом отводил его руку и продолжал трястись. Только зубы освободили прикушенную губу и отбивали теперь мелкую дробь.
— Ну, поднимите глаза. Успокойтесь. Павел Петрович, я пришел поговорить с вами, как друг ваш и доктор. Нет, нет, перестаньте огорчаться, вы не сделали никому никакого зла. Никому никакого.
Он минут пять уговаривал Ястребцова, как ребенка, детскими словами, глядя на него все с тем же напряжением. И вот мало-помалу лицо Ястребцова стало осмысленней, в глазах появилось движение, дрожь прекратилась. Он сел, как бы приходя в себя после обморока, обвел взглядом комнату, поднял руку и стиснул ею лоб. Но потом снова снял ее и положил в руку Фёрстера.
— Вы возвращаетесь к сознанию, отлично. Глядите, пожалуйста, мне в глаза, я хочу вам помочь. Мы будем сейчас долго говорить.
— Я никогда не лгал вам и… ему! — Ястребцов проговорил это глухо, с видимым усилием кивнув на меня.
— Да, да, Павел Петрович, вы никогда не лгали, когда вы — были вы… Не вздрагивайте. Я виноват перед вами, я с самого начала сделал ошибку: заподозрил вас. И пропустил столько драгоценных дней, когда мог бы помочь вам! Но теперь мы это исправим. Ведь вы хотите, чтоб мы это исправили?
— Если б у меня хватило сознания… чувства мужества… я убил бы себя, как Лапушкин.
— Но мы вас вылечим. Все поправимо. Смотрите на меня. Пожалуйста, не сползайте с мысли, на которой сейчас остановились. Отвечайте мне на вопросы. Или нет, лучше я буду рассказывать вам, а вы подтверждайте или отрицайте. Так?
Ястребцов кивнул головой.
— Ну, я начинаю. Павел Петрович, вы не могли не заметить, может быть даже с детства, что вы медиумичны. Ведь так? Вас удивляла ваша понятливость. Вам ничего не стоило учить стихи наизусть, усваивать формулы, ряд понятий — и потом все очень скоро забывать. Вы умели быть остроумным, блестящим, гениальным перед тем, кто вас любит. Вы остро чувствовали антипатию и перед всяким, кто был нерасположен к вам, теряли выдержку, становились бездарны. Вы легко принимали участие в разговоре и горячились по чужому поводу, а потом сами бывали удивлены, зачем это проделали. Вы мгновенно чувствовали чужое настроение и легко схватывали чужие миросозерцания. Вы могли понять не только близкое, но и вражеское. Из себя самого вы умели конструировать целые системы. Вы любили мечтать. Сильные энтелехии оказывали на вас болезненное воздействие. Вы не знали, как вам вести себя с убежденным, с жуликом, с нахалом, лжецом. Вы часто уступали, даже глупому. Ход мыслей глупца был вам понятен, как ход мыслей умника, и казался непреодолимым. Вы страдали от неумения противодействовать и все чаще уходили в себя, чтоб отвести душу в писании, чтении или работе. Я перечисляю первое попавшееся, но этим черточкам нет конца. Это — симптомы души медиумичной.