Она обвила его шею руками, стянула с головы шарф и прижалась пушистой, растрепанной головкой к его плечу. Ветер шевелил ее локоны и взметал их к самому подбородку Хансена. Он глядел на нее, опустив глаза. На лице его была тихая, сосредоточенная доброта и нежность. Вдруг он наклонился и приник губами к ее лбу. Она сдвинула голову, подняла пушистые ресницы и, тихонько поднимая личико под его губами, подставила ему свой нежный рот.
Ни я, ни они не слышали приближающихся шагов. Шаги были слабые, качающиеся, кружащиеся. Когда хворост затрещал совсем близко, выяснилось, что они принадлежат тестю Хансена. Старичок, кашляя в ладошку, вышел из заросли, увидел и был увиден. Маро соскочила с бревна, подбирая свой шарфик, а Хансен медленно встал, поднял было руки в карманы, но снова свесил их и понурился.
— Пфуй, пфуй! — сказал тесть, набрал слюны и сплюнул в сторону. Он поднял дрожащими руками ведерко и, не прибавив больше ни слова, повернулся обратно. Хансен подошел к Маро и ласково тронул ее за плечо.
— Бог с ним, не пугайтесь. И, пожалуйста, идите теперь к девочке, только не заболейте сами.
— А вы?
— Мне ничего не будет. Идите же, моя милая!
Они снова тихонько и неумело поцеловались, как двое малых ребят, и Хансен побежал за тестем, а Маро, повязав шарфик, неуверенными шагами поплелась в аул. Когда они ушли, мне оставалось только собрать удочки, взять ведерко, кинуть прощальный взгляд на озеро, где змеились пятнистые форели, и побрести домой. Голова моя болела пуще прежнего, и ко всему этому у меня разыгрывался насморк. Я сам, впрочем, не мог ответить уверенно, от насморка или от чего другого застилались мои глаза неприятной влагой.
Но мытарствам моим еще не пришел конец. Я брел тихими шагами и хотел проскользнуть мимо двери Хансена, когда заметил сухонькую фигурку в платке, поджидавшую моего прихода. Скользнуть мимо было нельзя. В темноте сухая, шершавая рука схватила меня за руку, и я увидел «бумажную ведьму». На желтом, выцветшем лице ее желтые глаза светились фосфорическим блеском, как у кошки. Она заговорила, обдав меня запахом чеснока и гнилых зубов; слова следовали необычайно быстро друг за другом, а пальцы ее, как когти, сжимали мне руку. Честно ли это? Прилично ли это? Пусть пан доктор сам рассудит. Девушка приличных родителей вешается на шею никому другому, как чужому мужу, да еще подчиненному человеку. Им некуда деваться, у них все отняла война, и дом, и родину, и землю, а то бы они тотчас же отказались от места. Пусть пан доктор передаст это профессору, пока не случилось чего похуже. И если его дочка дорожит волосами своими, лучше бы ей держаться теперь подальше… Так, приблизительно, переводил я хриплую речь старухи. Она шипела незнакомыми словами, цеплялась и свистела ими возле моих ушей, и я, чувствуя себя совершенно несчастным и беспомощным, принужден был поставить ведро на пол.
— Дайте ему свободу, — сказал я наконец, выдергивая свои пальцы из ее рук, — вы видите, он полюбил другую. На что он вам теперь?
— Полюбил другую, а, полюбил другую! Сегодня можно одну подвести к аналою, а завтра полюбить другую, а через неделю — третью? Где такой закон? Человек не пыль дорожная, чтоб летать вместе с ветром. Скажите пожалуйста, полюбил? Что ж теперь жене делать, на улицу пойти? да она и этого не может, больна. Она для него рожала, для него муку вытерпела, из-за него здоровья лишилась. Вот теперь бы ему и показать, что есть муж. Не постельник, не кавалер, а друг, первая защита, покров и очаг. Ему бы теперь на руках ее носить, ноги ей целовать за муку, а не шляться с бесстыдными вертихвостками, которым своего мало, на чужое глаза пялят. У-у-у, наглое твое сердце… Филипп, ты куда? Стой, ни с места!
Перед нами был бледный Хансен, с закушенной губой и блестящим, гневным взглядом. Он остановился, притворив за собой дверь.
— Мамаша, не срамитесь, сию минуту войдите в комнату:
— Так ты мне о сраме говоришь, зятек? Ловко сказано, кланяюсь тебе за ловкость. Скажите, каков пан! У своей, у этой, научился. Да я тебя, такого, своими руками по щекам проучу, слышишь ты? Я пойду искать управу, я всему свету про твой позор накричу.
— Успокойтесь и войдите в комнату! — Голос его был хриплый.
— Да пошел ты, щенок, — расходившись, взвизгнула «бумажная ведьма», — сам бы сокрылся от людей. Не рви мне рукав, не тронь. Говорю, — вон, сию минуту вон от меня! — Она подняла руку и со всей силы ударила Хансена по щеке.
— А, так, — медленно произнес Хансен, выпуская ее рукав. Он был смертельно бледен.
Я воспользовался свободным проходом и, бросив ведро внизу, поспешил к себе. Гадко было у меня на душе, гадко и недоуменно. В такие минуты лучше не обсуждать свершившегося. Да и голова болит так, словно ее давят тысячи обручей. Я взял свой пульс и с сокрушением увидел, что у меня поднялась температура. Больной, взбудораженный, с неприятной резью в горле, я забрался на диван, хотел было читать, по смог лишь трястись от порывов страшного, долгого озноба.
Глава восемнадцатая
ХАНСЕН ЗАБЫВАЕТ ДОЛГ
Я болен и лежу у себя наверху, в бумазейном халате. Недоставало, кажется, одного: чтоб я заболел детской болезнью. У меня скарлатина, по счастью в легкой форме. Она проходит, но карантин задерживает меня дома. Возле моей постели сидит Варвара Ильинишна, быстро ворочая крючком. Она вяжет из бесконечного веревочного мотка туфлю. Крючок то и дело исчезает в дырках, извлекая оттуда новую петлю, и веревочная туфля увеличивается, подобная сложному сооружению, вроде Эйфелевой башни.
Окна закрыты, несмотря на яркое солнце. О стекла бьются мухи. Цветок, подаренный мне фельдшером на новоселье, давным-давно завял и скрючился на своем стебле, как гигантский стручок; листья стали ржавыми и вялыми; на солнце края их просвечивают, словно красное кружево.
Как всегда после болезни, у меня странное жужжание в ушах; закрыв глаза, я могу произвольно менять это жужжание, то повышая его, то понижая; мне даже кажется, что я мог бы чередовать звуки, создавая из них мелодию, но они не гибки, упрямы и неподатливы, — как сонные образы. Утомленный борьбой с ними, я открыл глаза и сделал попытку сесть на постели. Варвара Ильинишна, кинув туфлю в корзинку, подошла ко мне, подсобляя своими мягкими, полными руками моему движению.
— Ишь как похудели, голубчик. Кости да кожа. Вот встанете, посажу вас на яичные желтки да на мучное, чтоб растолстели.
— Как дела в санатории, Варвара Ильинишна?
— Ну, какие там дела. Все по-старому.
— А спектакль?
— И спектакль будет. К тому времени вы сами встанете.
Я понял, что Варвара Ильинишна не хочет меня тревожить и не будет ни о чем рассказывать. Мне оставалось лишь сидеть да смотреть, как росла туфля, да следить за полетом пылинок в широком солнечном столбе, падавшем из окна. Минуты тянулись нескончаемо.
— Вот и Марушина девочка выздоровела, — тихонько начала Варвара Ильинишна, спуская петлю. — Это ведь она вас заразила. Уж как мы испугались, того описать нельзя. Я вашей маме, конечно, телеграфировала, но, видно, ей некогда было приехать.
Еще бы! Невольная улыбка мелькнула у меня при мысли о приезде матери. Но тотчас же, ее устыдившись, я продолжил разговор:
— Значит, Марья Карловна выходила Амелит?
— Выходила, голубчик. Ох, сколько мне горя с этими болезнями! Я ведь сама мнительная была в молодости, не хуже нашего Тихонова, а Карл Францевич много потрудился над моим характером. Сама я теперь привыкла, даже за холерными хожу, а вот к Марушиному докторству так и не могу привыкнуть. Всякий раз сердце падает — вдруг да заразится! Но милостив бог, покуда бережет ее.
— Сестры могли бы вместо нее ходить.
— Попробуйте скажите это Карлу Францевичу. Я и заикаться бросила. У него первый долг, чтоб воспитывать ребенка без страха. Никакое ощущение не смеет командовать человеком, это его правило. Так у нас Маро и выросла… — Она помолчала некоторое время, над чем-то думая. Лицо ее приняло горькое выражение. — Вырасти-то выросла, а вот теперь все правила вверх ногами полетели. Где бы им помочь, тут-то они и сплоховали, правила наши. Обидно мне, Сергей Иванович. Не думала я, что придется на старости лет такое горе пережить. Вы у нас как родной, вы, должно быть, сами заметили, что затевается? Видит бог, мне это все равно, образованный он или простой. Я сама много ли знала, когда за Карла Францевича выходила? Конечно, не для того мы ее учили и воспитывали, чтоб ей мужичкой делаться, но все-таки это не препятствие. Снести можно и его положение, и звание, и необразованность, но от живой жены отнимать…