— Это что у вас?
— А вот поглядите-ка! — торжественно сказал я, открывая альбом.
Как раз в эту минуту лампочка над нами расцвела ярко-желтым цветком: это Хансен пустил электричество. В моем альбоме было уже до двадцати снимков. Особенно удался мне Бу-Ульген, глетчер и Хансен возле глетчера, смеющийся, с узелком на плечах. Маро поглядела на снимок, сощурившись. Ей хотелось глядеть на него подольше, но она сделала усилие и перевернула страницу. Мы оба склонили головы над альбомом, и ее волосы коснулись моей щеки.
— Сергей Иванович, вы, значит, подружились с нижними?
— Мы закадычные друзья, — прихвастнул я бессовестно.
— Правда ли, что… она до сих пор лежит?
Гуля и на самом деле еще не вставала после родов. У нее развивалась сложная женская болезнь; она похудела и потемнела, и силы ее падали. Я знал это лучше Маро, но ответил спокойно:
— Лежит, пока не поправится.
Маро поглядела снимки, и темы для разговора истощились. Я чувствовал непонятную неловкость и с ужасом думал, что вот она сейчас встанет и уйдет. Она встала, но не ушла, а начала ходить по комнате, водя ладонью по стульям. Ей не было скучно в этой комнате, со своими мыслями. За окнами была темнота, внизу стучали дверью. Вдруг она тихонько ахнула и подбежала к комоду.
— Сергей Иванович, голубчик, откуда у вас? Это чья?
На комоде лежал серенький футляр со скрипкой Хансена. Вся дрожа, она повернулась ко мне, и когда я ответил на вопрос, — приникла к скрипке. Никакое слово не скажет того, что сказало ее мгновенное движение. С болью глядел я на эту могучую нежность, обращенную не ко мне, на это сострадание, в котором могла бы растаять любая сердечная боль, на эти пальцы, легшие, словно ангелы-утешители, вдоль серенького длинного тельца. Она положила на скрипку лицо, вдыхая пыльный запах футляра.
И судьбе было угодно, чтоб в эту минуту ко мне поднимался Хансен. Ему нездоровилось целый день, но он перемогался. Он вернулся с лесопилки больной и хмурый. А дома, с тех пор как Гуле стало хуже, его ждали подозрение, обида и попреки. И как всегда бывает с обиженным человеком, его потянуло за утешением — своим собственным, тайным, оживающим в душе среди боли, как оазис. Он заговорил бы сегодня со мною о Маро; но она сама была здесь.
Так я подумал, увидев его лицо, когда он вошел в комнату. Он был в своей рабочей блузе и фуражке и показался мне заморенным и больным. Войдя своей раскачивающейся походкой, он снял фуражку и ударил ею по ладони. Маро обернулась на этот звук и побледнела.
— Добрый вечер, — сказал Хансен.
Я усадил его и предложил папиросу. Он отодвинул коробку дрожащими пальцами, провел рукой по волосам, кашлянул. Ему было страшно неловко, но на лице его была, немного застенчивая, радость.
— Как мы давно не виделись, — тихо сказала Маро. Она все стояла у комода, облокотившись на скрипку. — И как вы похудели с тех пор!
Хансен покраснел и опустил глаза. Я поглядел на него профессиональным взглядом и взял его за руку.
— У вас температура, Хансен. Говорил я вам, чтоб дня два посидели дома; вы что ж, хотите получить инфлюэнцу?
— Я пришел попросить хины, — ответил он, поднимая на нас виноватый взгляд, — зачем высиживать дома? Мы привыкли. Перемогать болезнь лучше, чем лечить.
— Ну вы свои теории оставьте при себе, — проворчал я, доставая хину. Я нарочно мешкал, чтоб посмотреть, как они там управятся без меня. А они управились великолепно. Им доставляло удовольствие видеть друг друга кончиком глаза. Маро наблюдала за ним из-под ресниц, и он глядел на нее сбоку. Она тихонько гладила скрипку. Я чувствовал странное волнение, похожее, должно быть, на то, что испытывал рассказчик сказок, когда у него «по усам текло, а в рот не попало».
— Это ваша скрипка? — спросила Маро.
— Моя. — Он поднял голову, и взгляды их встретились.
— Бедная скрипочка, — тихонько сказала Маро, нагибая лицо к футляру. Она расстегнула застежки и погладила пальцами коричневую грудку скрипки. — Бедная скрипочка, какая ты старенькая да серенькая! И лежишь ты тут одна-одинешенька, и пахнет от тебя чем-то грустным, как на похоронах.
Она все гладила скрипку, приговаривая это, и в тоне каким говорились эти детские слова, мне слышалось: «Бедненький мой, какой ты худой да бледненький. И сидишь один-одинешенек!»
Слышал ли эти слова и Хансен? Он сидел, заслонив рукою глаза, и молчал. Я видел лишь руку, прикрывшую глаза, да подбородок с выразительным ртом, таким же выразительным, как у Маро. Этот суровый, тонкий рот был прикушен сейчас и стиснут.
Внезапно Хансен поднялся с места и отнял от лица руку. Он был бледен, и радость исчезла с его лица вместе с застенчивостью. Тяжелым взглядом посмотрел он на меня и сказал:
— Мне надо домой. Где хина?
— Вот хина.
— Спасибо. Спокойной ночи. — Он кивнул нам головой и направился к двери. Но выйти он не успел: Маро перебежала ему дорогу и стояла перед ним, заслоняя руками дверь.
— Почему вы хотите уйти, Филипп Филиппович?
— Мне надо домой.
— А если я прошу, чтоб вы остались? — порывисто произнесла она. — Посидите с нами немножко, полчаса, ну четверть часа. Что в этом дурного?
— А зачем это нужно? — тяжелым, больным голосом сказал он, отстраняя ее от дверей. — Пустите меня, мне нужно домой.
— Хорошо, — холодно произнесла Маро, отходя от двери. Лицо ее изменилось, и тонкая морщинка легла над бровью. — Идите. Но я никогда не думала раньше, что вы способны нанести мне боль. Вы думаете о себе, и только о себе. Пожалуйста, успокойтесь и уходите.
Хансен тяжело дышал, опустив голову. Я видел, как заплатка на его блузе поднималась и опускалась от этого дыхания.
— Может быть, вы и скрипку с собой возьмете? — насмешливо продолжала она. — Почистите ее хорошенько! Она заражена моим прикосновеньем. Дайте ей как следует проветриться на воздухе.
Хансен тяжелой походкой, через всю комнату, прошел обратно к столу. Он опустился на стул, подпер голову.
— Боже мой, о, боже мой! — вдруг вырвалось у него глухим стоном, и он уронил голову вниз, на руки.
Я вскочил и вышел в спальню, оставив их одних, а когда через минуту вернулся, Хансена уже не было. Маро сидела, забившись в угол дивана и сунув лицо в подушку. Я хотел заговорить, но она судорожно дрогнула и глубже ушла в подушку.
— Оставьте меня сейчас, — послышался оттуда ее голос.
Так мы просидели несколько минут, потом она поднялась, простилась со мной и ушла. Я остался в одиночестве с самыми мрачными мыслями и с бессвязным ворохом педагогических намерений. Человек не может примириться с неимением роли в чем-нибудь, разыгрывающемся у него под носом. И я сочинил себе роль наставника и благожелателя. Я решил, что Маро одинока, что ей не с кем посоветоваться и что моя обязанность — стоять возле нее на страже и давать ей мудрые советы. Мудрые и грустные, разумеется, — с грустью благородного самоотречения. Слегка утешенный этим бескорыстным решением, я снова улегся было на диван, носом в угол, пахнувший духами Маро, но тут только вспомнил о письме. Матушка писала мне редко, не чаще одного раза в месяц. Письма ее были кратки и обыкновенны. Но тут я с удивлением вынул из конверта несколько листков, исписанных мелким, неровным почерком моей матери.
так начинались ее письма, и я дорого бы дал, чтоб она хоть раз в жизни написала мне «Милый Сережа!» -
«Милейший Сергей,
очень рада, что ты правильно получаешь мои письма. Что касается твоих, то они доходят до меня как раз через столько времени, сколько идут письма дяди Алексея Константиновича из Бразилии. Во-первых, должна тебе сообщить, что я переменила квартиру. Прежняя окнами на двор, и дуло во все двери. Я заплатила за перемену пятьсот рублей Васеньке Щелкоперову, потому что сейчас все платят за перемену, иначе не найдешь. Васенька Щелкоперов посоветовал мою квартиру каким-то интендантам с Каменноостровского и за это получил еще пятьсот рублей. Ничего не имею против такого заработка, ибо он теперь спокойно сидит и пишет свою книгу, а не бегает по урокам и не меняется на мелочи. Ты очень удивился бы, если б увидел теперь Васеньку. Помнишь, он ходил заморенный и с хроническим насморком? Вообрази, Раиса Антоновна стала его столовать и вылечила. После обеда он нам читает вслух из своей книги.
Все, что ты пишешь про Фёрстера, очень утешительно. Хотя у тебя никогда не было особенной проницательности и ты про всех своих знакомых отзывался восторженно, не обращая внимания на мои предупреждения, но все-таки повторяю: для меня это очень утешительно. Если ты чувствуешь себя хорошо, то мне, как матери, ничего не остается пожелать. Одного у тебя прошу: не теряй связи с обществом, выписывай журналы. Ты страшно легко останавливаешься на одной точке. А между тем мысль идет вперед. Васенька Щелкоперов говорил на днях, что ни один научный журнал не поспевает за ходом мысли. Он сказал: «Напечатают, например, в феврале о теории Бруммера, а в то время как печатают, мысль ушла дальше, и появилась теория Груммера». Ты подумай, а публика читает и ничего не подозревает! Если научный журнал опаздывает, то что же такое представляет твой Фёрстер, который ни за чем не следит и поселился так далеко, куда никакая научная мысль не добирается? Говорю это не в осуждение, а исключительно для того, чтобы развить в тебе критическое отношение к людям.
Теперь изложу тебе подробно одну колоссальную новость. Думаю, что долг матери — предупредить тебя, и, главное, ведь это я сама, своими усилиями, тебя туда устроила, ты себе представить не можешь, как я себя за это укоряю! Раиса Антоновна (кстати сказать, она стала очень фамильярная, этих людей стоит только распустить. Если б не хозяйство, выгнала б ее немедленно) — она тоже вообразила, что я во всем этом виновата, и пилит, чтоб тебе написать. Видишь ли, Сергей, в газетах появилась одна очень компетентная статья. Сама я ее не сужу, но Васенька говорит, что мужественная, дельная и со знанием предмета. Автор скрылся за тремя точками, и все утверждают, будто это знаменитость. Статья касается твоей санатории и твоего кумира, Фёрстера. В самом начале говорится о засилии германских методов, которые проникают глубже, чем огнестрельное оружие. (Васенька утверждает, что сейчас так даже диссертации начинаются и это необходимо для национального самоопределения. Это он называет «борьбой за самость».) Потом несколько строк о колонизации и о заискивании у инородцев. Германцы будто бы всех чужих инородцев стараются оттянуть на свою сторону и для этого посылают к нам археологов, этнографов и еще кого-то, кажется, нумизматиков. Эти нумизматики во время войны все поисчезали из Германии, это факт, доказанный публично. Обнаружилось, что все они скопились у чужих инородцев, например в Ирландии, Польше и даже у нас в Бессарабской губернии. Одного нумизматика Раиса Антоновна собственными глазами видела в Царском Селе, вообрази, какая наглость. Васенька тоже говорит, что даже сербский учебник грамматики написан немцами. И вот статья обращает внимание на географическое положение твоей санатории. «Почему, спрашивает автор, санатория не устроена у нас в Луге?» В самом деле, почему? Дальше он очень тонко намекает, что в Луге не имеется горцев, каждый в бурке, папахе, на верховой лошади и вооруженный кинжалом! Это место вызвало сенсацию. У нас говорили на эту тему даже гимназисты! Потом автор скромно отказывается от политики и переходит на узко профессиональную точку зрения. И тут я просто окаменела от ужаса. Оказывается, твой Фёрстер идет вразрез с ходом мысли. Ход мысли давно уже доказал, что вся психопатология — чепуха, за исключением психического анализа. Дело в том, что нужно непременно ложиться и ассоциировать. Больной ложится на диван и начинает ассоциировать вслух, а доктор должен сидеть с карандашом и все точно записывать. Вот тебе и все леченье! Результаты получаются такие, что вся медицина ахнула. Вся физика ахнула. Вся анатомия ахнула! Автор, например, рассказывает: болит у одного нотариуса затылок, болит, болит, он лечит домашними средствами, прибегает к доктору, массажистке, водолечебнице. Не проходит. Случайно он нападает на новое лечение анализом. Его укладывают на диван, и он ассоциирует. Что ж ты думаешь! У него все время идут ассоциации о том, как в раннем детстве он ревновал свою мать к отцу. Обнаруживается сильнейшая душевная болезнь на почве переутомления нотариальной конторой. Послали его на Иматру, и моментально все прошло, и он оглох. (Почему он оглох — я немножко не поняла, но автор все очень научно выводит, Васенька говорит — нет ни одного необоснованного вывода.) Потом следует полемика с Фёрстером. Автор статьи говорит: «В то время как ход научной мысли стремится свести все органические заболевания к психическому лечению, Фёрстер упорно возится со старой психологией и практикует отсталый метод органического лечения психических болезней!» Я нарочно выписала эту блестящую фразу, чтоб ты понял дух статьи. Почему же ты мне ни разу не написал об отсталости Фёрстера? Я не требую от тебя непременно передовых мыслей, но ведь тебе все-таки не пятьдесят лет. Очень жалею, что не могу выслать тебе всю статью, эта дура, Раиса Антоновна, употребила ее на папильотки, а Васенькин номер, с которого я тебе списываю, он попросил возвратить. Хочет пройтись об этом в своей книге. Говоря строго между нами, Александра Федоровна[9] (ты понимаешь, о ком я пишу!) заинтересовалась методом ассоциирования. Васенька сообщил мне под секретом, что во дворце были сеансы нового лечения, испробованные на Наследнике!!
Кстати о Васиной книге. Он пишет диссертацию, говорит, что подаст ее honoris causa.[10] Называется она «Образованное меньшинство как политический фактор». Множество глубоких мыслей, и язык совершенно как в «Истории цивилизации» Бокля. Ты ее непременно прочти. Он там утверждает, например, такую оригинальную мысль: историю направляют люди, которые имеют право вслух высказывать свое мнение. Поэтому вся цивилизация, вся культура — создание рук верхушки человечества, завоевавшей право голоса. Вроде того как растут лишь верхним слоем коралловые острова. Откровенно говоря, я написала тебе такое бесконечное письмо под влиянием его книги. Ведь если я не выскажу своего материнского права голоса, пропадет возможность подействовать на тебя и ты останешься при своей наивной вере в Фёрстера. Ну, до свиданья, будь здоров и пиши обо всем толковей. Тетушка и Раиса Антоновна тебе кланяются. У тетушки чудная новая обстановка фиалкового цвета, я мечтаю точь-в-точь о такой по окончании войны.
Твоя Поликсена Батюшкова».