«Славные гордонцы! — выкрикивал перепачканный грязью человек в розовой сорочке, сбрасывая ящики с платформы на повозку. Вокруг города беспрерывно носились кавалерийские отряды. — Я видел, как 12-й уланский, драгуны и 8-й гусарский уходили на восток на темном фоне дождевых туч».
Ибо буры на своих холмах не теряли времени даром. Один из них, которому суждено было стать их крупнейшим партизанским вожаком, Христиан Девет, никогда не снимавший темных очков, уже устроил засаду британской колонне. Кроме того, он захватил водопроводные сооружения в двадцати милях к востоку от Блумфонтейна. Никакие — пусть хоть три подряд — сражения этой войны не нанесли англичанам такого урона, как захват водопровода.
«Почему же, — мучил потом всех один и тот же вопрос, — ну почему же мы не выступили, не отбили у буров водопровода тогда же? Почему?»
Никто и по сей день не может ответить. Вероятно, кое-кто догадывался о причинах того, что произошло тогда. Но ясно одно, в Паардеберге войска использовали для питья зараженную воду. И началась эпидемия брюшного тифа.
Было бы дурным каламбуром сказать, что солдаты, которым прививка от тифа не делалась в обязательном порядке, умирали, как мухи. Потому что именно мухи-то и были повсюду, жужжа и роясь мерзкой черной тучей. Брюшной тиф, ввергая людей в беспамятство и вызывая высочайшую температуру, разъедает стенки кишечника. Он вызывает безостановочный смердящий понос; и смертельное отравление организма. И смерть он влечет мучительнейшую.
Лангменовский госпиталь, запруженный армейскими носилками, был в положении ничуть не худшем, чем другие госпитали: в одном из них было 700 больных, а коек всего на четверть этого числа. Не хватало дезинфицирующих средств, белья, инструментов. Новых пациентов, невзирая на протесты, вносили в павильон и так и оставляли, больных или умирающих, между койками. Гротескную золоченую сцену со всеми ее декорациями превратили в отхожее место. И повсюду средоточием заразы, облепляя стаканы и норовя забиться в рот, зудели жирные мухи.
О’Каллаган, дородный, элегантный гинеколог, не мог вынести вида такой смерти. Он уехал домой. Майор Друри, с облепленной мухами лысиной, превратился из веселого товарища в пьяного офицера. Если бы Конан Дойл не взял все в свои руки, могла произойти катастрофа. Но младшие хирурги — Чарльз Гиббс и Х. Дж. Шарлиб — лучших людей нельзя было подыскать; то же можно было сказать и о персонале сент-джонсовской лазаретной бригады, и о каждом из остальных сорока пяти человек. Они боролись с эпидемией, которая уже свалила двенадцать из них и все разрасталась.
Не приходилось думать о могилах для большинства умерших, тела которых заворачивали в больничные одеяла и сваливали в неглубокие рвы. Пятьсот человек скончалось за апрель и май. Со стороны Блумфонтейна распространялся такой смрад, что при перемене ветра он ощущался уже за шесть миль. С самого начала врачи всех госпиталей столкнулись с военными властями на почве строгого британского уважения военных законов.
Депутация врачей, среди которых был и старший врач лангменовского полевого госпиталя, просила власти разрешить использовать пустующие дома в Блумфонтейне и его окрестностях для размещения больных. Это невозможно, отвечали власти, без разрешения владельцев, — а владельцами были буры, сражающиеся во вражеских «коммандо». Просто голова идет кругом! Конан Дойл выдвинул другое предложение.
— Наше крикетное поле, — объяснял он, — окружено большим забором из рифленого железа. Мы могли бы разрезать забор и превратить его в сколько угодно навесов, которые хотя бы предохраняли от дождя. Вы позволите?
— Простите, это тоже частная собственность.
— Но люди умирают!
— Простите. Таков порядок. Мы должны показать голландцам, что они могут нам доверять.
Они придерживались того же кодекса, согласно которому Томми Аткинс, находясь в походе в краях, славных тучным скотом, не мог позволить себе и парочки жирных гусей. Лишь когда из фермы под белым флагом открывали по нему снайперский огонь, мог он пойти в штыковую на свиней; если он посягнет на частную собственность, ему грозит расстрел. Французский военный атташе уверял, что всякий, называющий себя человеком, не мог не взбунтоваться под гнетом такой дисциплины.
До сих пор в прессе не позволялось говорить ни слова об эпидемии. В середине апреля, когда жертвы ее, которых негде было разместить, умирали прямо на улицах, известный художник Мортимер Мемпес добрался до Блумфонтейна. Он прибыл от «Иллюстрейтед Лондон Ньюз» сделать зарисовки д-ра Конан Дойла в его замечательном, блещущем чистотой госпитале.
— Взгляните на этот ад! — вскричал вместо приветствия доктор, встретив Мемпеса на веранде павильона. — А это ангелы, — указал он на двух сестер милосердия в черных одеяниях, приехавших сюда помогать. — Сущие ангелы!
Мортимер Мемпес записал свои впечатления, когда завеса цензуры слегка приподнялась.
«Д-р Конан Дойл работал, как лошадь, пока ему, буквально насквозь пропитанному заразой, не приходилось мчаться на холмы за глотком свежего воздуха. Это один из тех людей, кто делает Англию великой». Мемпес — соломенная шляпа подвернута с одного края — интервьюировал его там же, на холмах. Неизбежно первый вопрос был о Шерлоке Холмсе.
— Какой из рассказов вам самому больше всего нравится?
— Думаю, тот, про змею, — ответил слегка опешивший доктор, — но сейчас мне ни за что не припомнить его названия. Прошу прощения.
Мемпес не оставлял его ни в миазмах под навесами на крикетном поле, ни в павильоне. И всюду, пока доктор работал, он делал наброски. Это были вполне цензурные рисунки, приукрашенные для удовольствия публики, но все же передававшие что-то такое в старшем враче, за что его боготворили пациенты. Это было не его врачебное искусство. Это было само его участие, как очаг, излучающее теплоту доверия; его презрение к опасности, его свободное обращение с предписаниями.
Под бормотание бредящих, под истошную скороговорку умирающих он нянчился с ними, развлекая их рассказами, писал за них письма. Тропические ливни барабанили по крыше; на улице приходилось пробираться по шестидюймовому слою грязи. Начались частые ссоры с майором Друри, впрочем, тот столкнулся вскоре с другим ирландцем, умевшим одним особым, страшным взглядом заставить старшего офицера замолчать.
«Один человек, — записал Конан Дойл в своем дневнике, — умер, пока я обмахивал его. Я видел, как свет померк в его глазах. Ничто не может превзойти терпения и храбрости Томми».
И все же человеческая природа прорывалась наружу.
«У нас есть пять буров, тихих, скромных людей, работающих в палатах. Один из них стоял и наблюдал похороны и какой-то Томми запустил ему палкой в лицо. Бур ушел. Позорный случай! Такое не должно повториться».
Наконец в этом аду стал виден какой-то просвет. Пришел приказ переправить 50 выздоравливающих назад, в Капскую колонию. Прибыл новый доктор. 24 апреля, в яркий солнечный день на исходе сезона дождей, до Конан Дойла дошел слух о предстоящей атаке водопроводных сооружений.
С Арчи Лангменом и двумя журналистами поскакали они вслед Конной инфантерии, которая, спешившись, развернутой цепью продвигалась в направлении кирпичных дымоходов, указующих на водопроводные сооружения. Далеко впереди можно было различить силуэты бурских всадников. Раз или два раздались отдаленные ружейные выстрелы. Но никакого штурма не потребовалось — ибо и сопротивления не было. Когда они вернулись, по Блумфонтейну разнеслись слухи о генеральном наступлении по всему фронту. И 1 мая лорд Робертс начал наступление на Иоганнесбург и Преторию.
Вдоль фронта в 30 миль, от холма к холму отсвечивали зеркала гелиографов. Едва лишь последний солнечный шлем центральной колонны скрылся за воротами Блумфонтейна, словно со вздохом облегчения, грянули духовые оркестры, знаменуя уход из этого зачумленного места. Кавалеристы, вооруженные саблями и легкими карабинами, сдерживали лошадей, разрезвившихся в зеленом вельде. Выздоравливающие от тифа (а их оставалось еще три тысячи) выглядывали из всех окон, силясь прокричать «ура!». Конан Дойл, проснувшись на рассвете под звуки «Британских гренадеров», понял, что выступают гвардейцы, а значит, начинается что-то серьезное. Вскоре он встретил взволнованного Арчи Лангмена.