При каких обстоятельствах они познакомились, нам неизвестно, но день, который никогда не забыть ни Джин, ни Конан Дойлу, — 15 марта 1897 года. Это было всего за несколько месяцев до его тридцативосьмилетия. Они полюбили друг друга сразу же, отчаянно и навеки. Его письма к ней, написанные, когда ему шел семьдесят первый год, звучат так, словно их писал человек, всего лишь месяц назад женившийся.
Между тем их взаимная страсть была беспомощной и безнадежной.
Конан Дойл, конечно, не был святым. Мы достаточно изучили его жизнь, чтобы это понять. Он бывал необуздан, упрям, часто не желал видеть своей неправоты, подчас бывал злопамятен. И все же, зная его происхождение, воспитание и убеждения, нам нетрудно предсказать, как он должен был себя повести. Он не мог заставить себя не любить Джин, да и она тоже. Но их взаимная склонность не должна была зайти ни на шаг далее.
Он был женат на женщине, к которой испытывал глубочайшую привязанность и уважение и которая тем более имела на него все права, что была немощна. Он поклялся себе, что никогда не причинит ей боли, и сдержал свое слово.
И тут не было самообмана. Другой легко успокоил бы собственную совесть, найдя тысячу оправданий для развода с Туи, или низвел бы все к простой интрижке. Другая женщина (надо заметить, что Джин во многих отношениях была как бы женским воплощением его самого) прекратила бы с ним всякие отношения или тоже втянулась бы в интригу. Но только не эти двое. «Я вступил в единоборство с дьяволом, — восклицает Конан Дойл, — и я победил». Так продолжалось долгих десять лет.
Его бесило, что он поступает с ней неблагородно, но она спокойно качала головой и говорила, чтобы он об этом не думал. Долгое время в их отношения был посвящен лишь один человек — матушка. Он поведал ей все. И старая леди сразу приняла его сторону, а познакомившись с Джин Лекки, стала поддерживать его с еще большим пылом. Более того, она пригласила Джин к себе ненадолго погостить, и Джин с братом Стюартом приехали к ней в деревню.
Эта стройная девушка с темно-золотистыми волосами совершенно очаровала Лотти и малышку Мэри Луизу. «Я надеюсь, — писала ей Лотти под Рождество 1898 года, — Вы не забудете при нашей следующей встрече, что все мои друзья зовут меня Лотти и что я ненавижу быть „мисс Дойл“ для тех, кого люблю. Я хотела сказать это еще тогда, но постеснялась».
Но был один случай, который поразил Конан Дойла в самое сердце. Пусть нам придется опередить события, но, чтобы разобраться в его душевном состоянии, рассказать об этом необходимо сейчас.
Случилось это поздним летом 1900 года, когда он пребывал в сильнейшем нервном напряжении, объяснявшемся, впрочем, иными обстоятельствами. Он играл в крикет на известном стадионе «Лордз», а Джин наблюдала за его игрой. Вилли Хорнунг увидел их вместе и весьма многозначительно приподнял брови.
В тот же вечер, на случай если бы Вилли или Конни (строгих католических взглядов) неверно истолковали виденное, Конан Дойл отправился к ним в Кенсингтон, где те жили с сыном Артуром Оскаром. Уединившись с Конни наверху, он без утайки выложил ей все обстоятельства, подчеркнув, что их отношения с мисс Лекки были и всегда будут чисто платоническими. Конни, казалось, все поняла и пообещала на следующий день пригласить Джин на ланч. Хорнунг, которого он за подробностями направил к Конни, казалось, тоже все понял.
«Артур, — сказал он, — я готов поддерживать твои отношения со всякой женщиной в твоей жизни и без всяких объяснений».
Однако за ночь все переменилось. То ли Вилли повлиял на Конни, то ли Конни на Вилли — неясно, но на следующее утро Конан Дойл получил телеграмму от Конни, в которой она просила извинить ее за то, что не сможет присутствовать на ланче, потому что у нее разболелись зубы и ей нужно пойти к дантисту. Прекрасно понимая, что это всего лишь предлог, и ничего больше, ее брат поспешил в Кенсингтон. Конни к нему не вышла, ее муж сказал, что она лежит в постели. Хорнунг нервно шагал взад и вперед с видом судьи, разбирающего дело.
«Сдается мне, — заявил он между прочим, — что ты придаешь слишком много значения тому, платонические ваши отношения или нет. Я не вижу в этом большого различия. Какая разница?»
Шурин уставился на него во все глаза. «Да разница-то, — вскричал он, — как раз в греховности».
Едва сдерживая гнев, он покинул дом.
С современной точки зрения его позицию можно расценивать и так и эдак. Нынешний комментатор мог бы сказать, что он был не прав, а Хорнунг — прав. Но Конан Дойл не был современным человеком. Он был воспитан в определенных традициях, взгляды его формировались в согласии с рыцарским кодексом, где этому, незаметному для Хорнунга, отличию придавалось огромное значение. Это, как он говорил, — святое. Он вовсе не гордится своими поступками, добавлял он, но стремится поступать лучшим образом в сложных обстоятельствах. В поведении Хорнунга злило больше всего то, что, если у вас есть друг, как считал Конан Дойл, вы принимаете его сторону, прав он или ошибается.
«Разве я когда-нибудь отворачивался от кого-нибудь из родных? И разве я когда-нибудь навязывал им свои проблемы?» И верно. Не было ни одного члена семьи, которого бы он не поддержал или не старался поддержать; не говоря уже о финансовых вопросах, именно к нему всегда обращались за помощью.
Но единоборство с дьяволом и победа над ним, как бы ни были замечательны сами по себе, приводят неизбежно к одному: нервы оказываются натянуты до предела. С тех самых пор, как он повстречал Джин Лекки, медленно, но верно происходили в нем определенные перемены. Его гвардейская осанка стала напряженней. Глаза сузились. Усы заострились и торчали в стороны почти вызывающе. Временами он казался неумолимым и твердым, как базальт, ибо его не отпускало напряжение, которое понять могла только матушка.
Но вернемся в год 1897-й к фанфарам бриллиантового юбилея. В Лондон, в пыльный летний Лондон, хлынули гости со всей империи: войска из Индии, сикхи в тюрбанах, конные стрелки из Канады, из Нового Южного Уэльса, из Капской колонии и Наталя, гауссы из Нигерии и Золотого Берега, негры из вест-индских полков, кипрские заптии, даякская военная полиция с Северного Борнео. Семидесятилетняя королева Виктория из открытого экипажа сквозь солнечные очки наблюдала эту процессию.
25 июня около двух тысяч солдат всех цветов кожи и униформ столпились в казармах в Челси. В быстром темпе, задаваемом флейтами гвардейцев и барабанной дробью, под приветственные возгласы толпы промаршировали они по улицам в театр Лицеум на просмотр «Ватерлоо» Конан Дойла. Брем Стокер, в этом году выпустивший своего знаменитого «Дракулу», суетливо рассаживал по ложам премьеров колоний и индийских принцев. «Ватерлоо», как он говорил, «было принято в экстазе верноподданнических чувств».
А 26 июня принц Уэльский принимал в Спитхеде парад Великого флота: на рейде, в четыре линии, на тридцать миль растянулись военные корабли. Это вызвало взрыв бешеного энтузиазма. Они — властелины морей, непобедимые, символ Британской империи в зените ее мощи.
«Ничто не может сокрушить нас — ничто!» — иронически заметил очевидец. Новый взрыв патриотизма всколыхнул имперское здание, когда Сесиль Родс и д-р Лиандер Старр Джемсон (вальяжный д-р Джим с вечной сигаретой в зубах) начертали судьбу Южной Африки. В Англии процветал джингоизм. Что, в самом деле, воображают себе эти буры, арестовав в прошлом году д-ра Джима за его рейд в Трансвааль? Правда, и в Лондоне суд приговорил его к 15 месяцам заключения, но обыватели возвели его в герои. На официальном приеме премьер-министр лорд Солсбери, приветствуя защитника Джемсона, знаменитого королевского адвоката Карсона, сказал: «Я бы желал, чтобы вы привели с собой д-ра Джима».
Пусть его неотступно преследовала мысль о Джин, но Конан Дойл не мог не видеть, что страна его идет к войне. Экспедиция Джемсона, по его словам, была чистым идиотизмом. Свою страну Конан Дойл любил не меньше Сесиля Родса. Вся беда в том, считал он, что в выступлениях джингоистов против «оома» (дядюшки) Пауля Крюгера есть вполне законные основания, но сами они их не видят — машут руками вслепую.