Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Читателям простительно ошибиться, приписывая этот пассаж нашему галантному приятелю Этьену Жерару, полковнику конфланских гусар, кумиру женщин, лучшему клинку шести бригад легкой кавалерии — потешному и героическому в одно и то же время.

Но это не Жерар. И вообще не художественная проза. Эпизод почерпнут из подлинных мемуаров барона Марбо, который в описываемое им время был капитаном наполеоновской армии. Стоит еще упомянуть, что Марбо перебрался-таки на вражеский берег и привел не одного, а сразу трех пленных и что Наполеон снова потянул его за ухо и произвел в майоры. Это одно из самых невинных приключений в книге, которую, не подтверди современники их достоверности, впору было принять за романтические бредни. И если мы все-таки не можем поверить во все подвиги, которые Марбо, по его словам, совершил, одно знакомство с такой личностью все искупает.

По другую сторону Ла-Манша никогда не могли и не могут понять по сей день бравады и позерства в поступках, мыслях и речах многих из самых серьезных — после Наполеона — противников. Этим во многом объясняется впечатление от книги. Когда Конан Дойл избрал Марбо прообразом бригадира, особый комический эффект достигался тем, что ветреность француза контрастировала с тяжеловесным, неповоротливым английским языком.

Читая французские военные мемуары, Конан Дойл был поражен тем, что именно бахвальство их авторов «возрождало самый дух рыцарства. Лучшего рыцаря, чем Марбо, не сыскать».

В этом-то вся суть. Если рассматривать поступки бригадира Жерара, не принимая в расчет тона повествования, он представляется средневековым паладином не хуже какого-нибудь Дюгесклена. Но его наивное хвастовство, бесхитростность, твердая убежденность в том, что каждая женщина от него без ума, — вот что заставляет читателя покатываться со смеха. И все же он неизменно верен благородным влечениям сердца. Распушив бакенбарды и подкручивая усы на манер Маренго, он как живой сходит со страниц книги.

«Наполеон говорил, — как вы, разумеется, помните, — что у меня самое отважное сердце в его армии. Правда, он все испортил, добавив, что у меня и самая тупая голова. Но Бог с ним. Непорядочно поминать дурные минуты жизни великого человека».

Этих слов бригадира нет в опубликованных рассказах Конан Дойла, они сохранились лишь в записной книжке, одной из многих, заполненной приметами быта наполеоновского окружения: о Мюрате с саблей в ножнах и тростью в руках, о старых усачах, которые умудрялись носить в своих медвежьих шапках по две бутылки вина и опирались на свои мушкеты, как на костыли, когда уставали, о «бледном лице и холодной улыбке» Бонапарта. Встречаются в них и упоминания об одном ненаписанном (или, по крайней мере, неопубликованном) рассказе о Жозефине и шантаже.

«Целых три года, — пишет автор, — жил я среди книг наполеоновского времени, надеясь, что, впитывая и пропитываясь им, я смогу, в конце концов, написать стоящую книгу, дышащую очарованием той удивительной и восхитительной эпохи. Но мои амбиции оказались выше моих сил… И вот, венцом всех моих долгих и серьезных приготовлений стала одна маленькая книжица солдатских рассказов».

«Маленькая книжица» — в этой характеристике упрек себе, и упрек несправедливый. «Подвиги бригадира Жерара», а затем и «Приключения Жерара» — лучшее из написанного им о наполеоновской кампании. И фокус в том, что он смотрит на все глазами француза.

Бригадир — истинный француз, такой же, как, скажем, Марбо, или Куанье, или Журдо. Ни одного фальшивого жеста или слова. Все его ужимки, выводящие из себя его врагов и так веселящие читателей, — достоверны. Он выразитель жизненного духа великой армии, и из груди его неудержимо рвется боевой клич: «Vive l’Empéreur!» [23] А его соображения о характере английском не меньше говорят о его собственном характере. Этьен Жерар если кого и выставляет в смешном свете, то себя, и только себя, а вовсе не Францию или французов. Этим объясняется успех бригадира и Конан Дойла.

Первый рассказ — «Медаль бригадира Жерара» — был написан в 1894 году и прочитан автором перед благодарной американской публикой. А к весне 1895 года, когда он с семьей вновь поселился в Давосе, на сей раз в гранд-отеле «Бельведер», было уже почти готово семь рассказов.

Эта весна в Давосе выдалась ненастной. Под угрюмыми дождями опал снег на лыжнях, и всем нездоровилось. В мае, как можно понять по письмам матушке, он побывал в Англии, и это вновь изменило весь ход событий.

Он уже примирился с тем, что, по всей видимости, им придется до конца дней (или, смотря правде в глаза, до конца Туиных дней) мотаться по отелям Швейцарии или Египта. Он и принимал это как неизбежность, без лишних слов. Но вот, в Англии, повстречал он Гранта Аллена, тоже страдающего чахоткой, который поведал ему нечто весьма удивительное.

Грант Аллен, чье имя сейчас уже почти совершенно забыто, был в то время известным писателем, впервые привлекшим к себе внимание сенсационным романом «Игральная кость», а как раз в 1895 году много шума наделал своим откровенным подходом к проблемам пола его последний роман «Женщина, которая решилась». Конан Дойлу он был более известен своими научными работами с сильным агностическим оттенком. Совсем не обязательно, страстно доказывал Грант Аллен, больному туберкулезом жить за пределами Англии — сам он сумел приручить недуг, поселившись в Хайндхеде в Суррее.

Туи, которая не меньше мужа мечтала о возвращении, умоляла его разузнать все на месте. Он поспешил в Суррей и остался более чем доволен.

«Не только пример Гранта Аллена вселяет надежду, что эта местность подойдет для Туи, — писал он, — но и ее расположение на возвышенности, сухость, песчаная почва, еловые заросли и защищенность от всех холодных ветров создают условия, которые считаются наилучшими». Он продал дом в Норвуде. Стоит ли снова покупать готовый дом? Было решено строить свой собственный дом в Хайндхеде, и строить на широкую ногу.

Он начертил план будущего дома, любовно предусмотрев в нем обширную бильярдную, и передал все в руки своего старого приятеля Болла, архитектора из Саутси; тот утверждал, что строительство займет около года. Возвратившись в Давос, он, к радости «Стрэнда», закончил семь новых рассказов о бригадире и переделал «Письма Старка Манро».

Так много личного было вложено в «Письма», что теперь, вновь обратясь к ним, он подумал, что, возможно, это самое долговечное из его творений. Тут было все: его мечты и устремления, и страхи, и агностические (или, строго придерживаясь характеристики д-ра Манро, — деистические) взгляды. Была там и Туи под именем Винни Лафорс. Разбираясь в глубинах своего сердца, он должен был признать, что никогда не испытывал к Туи чувств, которые предполагает великая любовь. В Саутси он был слишком поглощен собственной влюбленностью. Но, конечно, он питал к Туи глубокую привязанность и нежность, что — так он тогда думал — лучше всякой любви.

Да и вообще эти мысли казались ему предательством, и он гнал их прочь.

Самое долговечное творение? Быть может. И все же он давно уже пришел к выводу, что если что и имеет значение, то только сюжет. Однажды в запале он заявил Роберту Барру, что всем профессиональным критикам он предпочел бы суд собратьев-писателей или школьников. Пусть, соглашался он, это несколько преувеличено: школьнику не предложишь «Роберта Элзмира», как какой-нибудь «Остров сокровищ». Еще памятен был прием, оказанный «Белому отряду». Но высказывание это весьма показательно для его образа мыслей.

«Первейшая задача романиста, — говорил он Дж. У. Доусону, — плести интригу. Если интриги нет, чего ради писать? Возможно, ему есть что сказать важного, но для этого существуют и иные формы». Ведь роман без интриги подобен спектаклю, где в разгар действия на авансцену выбегает автор и просит актеров подождать, пока он выскажется по ирландскому вопросу.

Затронув тему театральную, уместно поинтересоваться, что сталось с той четырехактной пьесой из времен регентства, которую он, предназначая ее Ирвингу и Эллен Терри, начал писать еще перед американским турне. В последнее время о ней ничего не слышно, ничего не слышно и о соавторстве Хорнунга. Но нам не придется прибегать к помощи Шерлока Холмса для разрешения этой загадки. Даже намек на возможность появления боксерских страстей на сцене привел бы в ужас Ирвинга, который как раз в тот год был удостоен рыцарского титула: впервые во все времена рыцарское звание было пожаловано актеру. И вот Конан Дойл, уже не в силах отказаться от боксерской темы, перелицевал пьесу в повесть с другим сюжетом. Летом и в начале осени он был занят «Родни Стоуном».

вернуться

23

Да здравствует император! (фр.)

28
{"b":"203952","o":1}