Но именно в этом — что свойственно молодости — он и заблуждался. В замкнутом кругу стареющих и бездетных Дойлов единственную ценность представляла католическая церковь. Их предки жертвовали ради нее всем. И вот перед ними юноша, к которому они отнеслись с таким теплом, и он губит свою душу из какого-то извращенного каприза!
В гостиной на Кембридж-террас, где у стены стоял бюст Джона Дойла, он встретился с дядюшкой Диком, приметно осунувшимся и поражавшим тем мертвенным оттенком лица, который понятен всякому медику. И дядюшка Джеймс, с густой шевелюрой и густой бородой, был там. И тетушка Аннет — в просторном кресле у камина, по обыкновению, запахнувшись шалью.
Тетушки Аннет он не слишком опасался. Она была женщина, а женщинам свойственны причуды. Но в этих холодных, учтивых, с поджатыми губами мужчинах трудно было узнать дядюшку Дика и дядюшку Джеймса его детских лет. И это его взбесило.
— Если я стану практиковать как католический врач, — сказал он, — то получится, что я беру деньги за то, во что не верю. Вы сочли бы меня последним негодяем. И сами никогда бы так не поступили.
Дядюшка Дик резко заметил ему:
— Но, мой милый, мы говорим о Католической церкви.
— Да. Я знаю.
— А это совершенно иное дело.
— Дядя Дик, почему же иное?
— Потому, что наша вера истинна.
Холодная убежденность этого утверждения воздвигла между ними непроницаемую стену. Если б только ты имел веру…
— Да, — взорвался он, — об этом твердят все без умолку. Они говорят о принятии веры так, будто это достигается простым усилием воли. Но с тем же успехом можно требовать, чтобы я вдруг превратился из шатена в брюнета. Разум — наш величайший дар, и мы обязаны к нему обращаться.
— И что же подсказывает тебе твой разум? — раздался другой голос.
— Что пороки религии, дюжины религиозных сект, истребляющих друг друга, — все это происходит от слепого приятия недоказуемого. Ваше христианство содержит много прекрасного и благородного вперемешку с сущим вздором.
Когда-то, когда он еще служил помощником доктора Эллиота, он говорил матушке, что свободно изъясняться может только в состоянии возбуждения. Теперь он был возбужден и наговорил еще много подобного, слишком много. Затем, перехватив их взгляды, напустил на себя вид такой же чопорной благовоспитанности и не проронил более ни слова.
Все это время он испытывал по отношению к ним, кроме тетушки Аннет, невыразимое раздражение. Да провались они пропадом со своими благодеяниями! Ему ничего от них не надо. Если они отказываются понимать такую простую истину, что человек вправе поступать по совести, то при всех их великих артистических дарованиях они не более чем титулованные дураки. Единственно, чему мог он позавидовать, — это тому самому обеденному столу, некоему символу жизни, в которой ему нет места. Он очнулся от голоса дяди Джеймса:
— Что же ты намерен делать?
— Я не знаю. Я подумывал снова пойти в море. А может, все же лучше стать домашним врачом.
— Да. По-видимому, это будет лучше.
Кто-то распорядился о чае. Обоюдная гордость не допускала больше никаких объяснений. Каждый понимал, что они зашли непоправимо далеко. Выйдя из дома, он знал, что дверь затворилась за ним навеки. К тетушке он еще мог обратиться, но к дядьям — ни под каким видом, пусть даже небеса обрушатся на землю.
Теперь он им уже не племянник, с которым они так много возились, а посторонний. В унынии возвратился он в Эдинбург, сознавая, что любой мог бы назвать его недотепой, упустившим свой единственный шанс; он все более утверждался в своих взглядах на религию и дал себе великий обет, что никогда, никогда — только бы хватило сил! — не примет он на веру ничего недоказуемого.
А что впереди? Мест на пароходах не нашлось. На объявление домашнего врача никто не отзывался. Вместо этого пришла телеграмма от его друга, доктора Бадда, теперь похваляющегося баснословным успехом в Плимуте — куда, как видно, он перебрался из Бристоля — и требующего, чтобы Артур приезжал к нему с первым же поездом: «У тебя будет куча всяких приемов, хирургия, акушерство. Могу гарантировать на первый год триста фунтов».
Если только Бадд не свихнулся, это слишком подходящий случай, чтобы за него не ухватиться. Артур спешно собрался. Матушка, всегда недолюбливавшая Бадда и ему не доверявшая, негодовала. И все же, когда Бадд встретил его в Плимуте на вокзале, демонстрируя крупные зубы в победной улыбке, его новый «партнер» уже не сомневался, что многое из утверждений его друга — правда.
Сочетанием позерства, шарлатанства и истинно лекарского мастерства Бадд создал себе настоящую барнумскую практику[9]. Он владычествовал над толпящимися в комнатах, на лестнице, во дворе и в каретном сарае пациентами. Он орал на них, хлопал ставнями, прописывал такие лекарства, что у любого нормального врача волосы встали бы дыбом. К концу дня он обыкновенно неспешно прогуливался по главным улицам, неся перед собой в вытянутой руке сумку с дневной выручкой; его жена и ассистент шли чуть позади по обе стороны от него, как свита епископа.
Мы не станем во всех подробностях описывать причудливую жизнь нашего героя в следующие несколько месяцев. Конан Дойл это сделал сам в «Письмах Старка Манро» — книге, где все, за исключением некоторых подробностей, автобиографично; и, пытаясь изобразить этот период, нам придется просто дословно, страница за страницей привести одно из лучших комических повествований на английском языке. Но финал этой истории, известный не только из «Старка Манро», но и из переписки, не назовешь комичным.
Бадд, при всем своем хлебосольстве, имел какое-то темное пятно в сознании, почти осязаемое, вроде бельма на глазу. Артур, никогда слишком критически не относившийся к своим друзьям, все же не мог время от времени этому не удивляться. Так называемый партнер, сидя в своем закутке и с благодарностью зарабатывая свой фунт, а то и два в неделю на тех нередких случаях, когда Бадд не желал беспокоиться, оживленно переписывался с матушкой.
Доктор и миссис Бадд сейчас весьма преуспевают. Расплатились ли они, вопрошала матушка, со своими кредиторами в Бристоле? Артур, признав, что они этого не сделали, все же горячо защищал Бадда, приводя в оправдание множество его прекрасных качеств. Матушка же, содрогаясь в негодовании до кружев на своем воротнике и белом капоре, говорила, что они неподходящая компания для ее сына, выражая раз и навсегда усвоенные взгляды на характер доктора Бадда. За нападками следовала защита, защита влекла новые нападки, пока мать и сын не оказались на грани ссоры. Ссориться, однако, не пришлось. Бадд с женой наткнулись в комнате Артура на письма матушки и прочли их.
Бадд сначала ничего не сказал. До самого июня он выжидал, вынашивая свой план. И наконец самым дружелюбным тоном заявил, что его новый помощник с первых дней подрывал дело. Эти деревенские тугодумы, объяснял Бадд, видят на двери две таблички: они хотят к доктору Бадду, но боятся, что им подсунут доктора Дойла, вот и бегут прочь.
Пораженный доктор Дойл, не подозревая, что за всем этим кроется, взял молоток и пошел к входной двери. Он поддел раздвоенным концом молотка свою табличку и сорвал ее: «Это тебе больше не помешает».
Уговаривая его не спешить и не решать сгоряча, Бадд стал предлагать различные способы и средства. Почему бы ему не открыть собственную практику? Нет капитала? Ладно, великодушный Бадд будет ссужать ему каждую неделю фунт, пока он сам не встанет на ноги и не сможет расплатиться. Откроем атлас и выберем любой город в Англии! И каждую неделю ангел-хранитель — почтальон — будет вручать ему 20 шиллингов. Проглотив обиду, Артур принял предложение и выбрал Портсмут.
Это был шаг довольно-таки рискованный. Ему предстояло снять помещение одними лишь уверениями в платежеспособности, не имея ни счета, ни ренты, и так же, в кредит, собрать запас медикаментов. А вопрос обстановки дома можно решить потом. В последнем письме домой, еще от Бадда, в июне 1882 года уныние чередуется с каким-то отчаянным оптимизмом.