Немного позже ей довелось быть на юбилее Скудина (чествовали его нередко, но и не настолько часто, чтобы лаврам примелькаться, а красноречию хвалителей поблекнуть). Он был радушен с Анной Тихоновной, спросил, не сетует ли она на него, и — услыхав восторженное «ни капельки!» — сказал, что ведь и нельзя сетовать: на режиссерском поприще ему не повезло, и залучи он Улину в московский театр — прибавить ей успеха он не сумел бы. Слава, мол, у нее и без Москвы на всю Россию. Пусть любезность прозвучала благожелательно-шутливо — Анне Тихоновне услышать такое было лестно. Но еще больше взволновало совсем уже неожиданное признание Скудина, когда она на банкете подошла к нему с бокалом вина и он, чокнувшись, тихо взял ее за локоток.
— Единственно, чего я хочу вам, это счастья, — сказал он так, что слышно было ей одной. — А свались на вас какая беда, осчастливьте и меня — сообщите, дайте случай доказать, как вы мне дороги.
Анна Тихоновна пошла к своему месту, едва не шатаясь. Тетя Лика, которая сиживала званой гостьей на всех больших актерских юбилеях, тотчас привалилась к ее ушку.
— Чего он тебе, этаким бесом, нашептал? Присватывался, что ль?
— Ах, он такой чудесный! — воскликнула Аночка, сама, как юбиляр, сияя.
Она радовалась, что чудодей заставил ее гордыню трепетать от похвалы. Радовалась, что — ни звуком не намекнув Скудину о невыполненном обещании — убедилась, как крепко он о нем помнит (хотел ведь выполнить, но что поделаешь — не мог! Совестлив, значит, и добр)…
Теперь, в пинской гостинице, опять лицом к лицу с Прохором Гурьевичем, она покорялась доверию к нему, которое не переставало теплиться в ее памяти, а тут начало быстро согревать сердце.
— Сбегай, Миша, насчет чайку, — сказал он. — Звонками-то буфетчика не дозовешься.
— Один минут, Прохор Гурьич! — имитируя полового, выкликнул оживший администратор и даже кинул себе через руку, для пущего сходства, какую-то тряпчонку и лакейски засеменил к выходу.
Сценка была словно выхвачена из старомосковской чайной. Да ведь и само имя Прохора Гурьевича купеческим созвучием своим настраивало на былую московскую гамму, и этой нечаянной актерской импровизации Анна Тихоновна улыбнулась.
На мгновение иной мир отразился в ее улыбке — мир превращений, игры и наитий, родной мир, о котором за истекшие два дня она позабыла думать.
5
Наедине с Анной Тихоновной Скудин без заминок и междометий перешел на деловую речь. Он отдавал себе отчет, насколько Улина и Цветухин нуждались в помощи, и сказал, что не только всей душой хочет, но считает долгом друга сделать для них все, что в его силах.
— Да вот беда, сам-то я на казарменном положении.
— Как на казарменном?
— А так. Начальством здешним настрого приказано никуда не выходить, сидеть, дожидаться, чего прикажут дальше. И театр тоже сидит. Всей труппой смирненько ожидает телефонных распоряжений.
— Но все начальство, говорят, сбежало? — не утерпела Анна Тихоновна.
— На телефонах, кого надо, оставили…
Тут Прохор Гурьевич картинно рассказал, как он очутился в Пинске и что испытал за два первых военных дня. В истории было нечто похожее на злоключения Улиной, хотя и более легкой, воодушевляющей вариации.
Скудин приехал посмотреть репетиции пьесы с участием двух дорогих ему учеников. Появление его не обошлось без чествования, нисколько будто бы не подготовленного, однако сопровождавшегося овациями. Прохор Гурьевич, говоря об этом, повел ручкой на букеты пионов с охапками поздней махровой сирени, которые пышно громоздились на полу и столиках за спиной Анны Тихоновны (ароматы перенасыщали просторный номер — она это все больше чувствовала). В воскресное утро сон Прохора Гурьевича потревожен был отдаленным грохотом. С улиц виднелся на горизонте струящийся дымок. Передавался слух, будто во время учений на одном из аэродромов возник пожар. Кое-кто с сомнением покачивал головой, но легковеры были в большинстве — город собирался проводить праздник как ни в чем не бывало.
Утренняя репетиция в театре шла не просто своим чередом, а на том взлете всех способностей коллектива, когда артисты знают, что за игрой следит обожаемый ими мастер. Он воспламенял их. Лицо его, молодея, вторило каждой удаче исполнителей, передергивалось болью на каждом промахе, и тогда он хватался, за блокнотик, черкал в нем, не переставая косить глазом на игровую площадку.
— Вдруг слышу (здесь Прохор Гурьевич перемежил рассказ паузой), отворяется дверь, кто-то входит в репетиционный зал, и — тихое этакое шевеление на стульях позади меня. Я было сморщился, думал обернуться, но… не поверишь: шаги!.. Ох, милая моя, кабы ты слышала! Не знаю, что было у него на сапогах, у этого пришельца — чугун или камень? Только я как сидел, так и остался. Потом слышу рядом где-то голос — негромко, но колюче так для уха выговаривает: «Скажите Прохору Гурьевичу, чтоб остановил репетицию». Я вздрогнул… понимаешь? Кто посмел, думаю. Но — опять те же шаги… И проходит передо мной на площадку, чуть не прямо к артистам, вроде бы замухрышистый человек, — ну, не понять — он ли, этакого росточка, нагнал на меня страху? Останавливается, оглядывает нас и опять так негромко говорит: «Товарищи! Сейчас по радио…» Прохор Гурьевич махнул рукой.
— Как в бреду! — прошептал он и съежился, пригнулся в кресле. Анна Тихоновна потянулась его поддержать, но он выпрямился.
— Одно скажу: шаги!.. Кто со мной их слышал, запомнит на всю жизнь. Каменный гость!..
Он подождал, легонько потряс у большого своего уха согнутым указательным пальцем, вдруг замер, прислушиваясь к чему-то, и было это так заразительно, что Анна Тихоновна тоже прислушалась. Но он беззвучно засмеялся.
— Вообрази! Это был председатель исполкома. Встречал меня на вокзале. С букетом. Речь мне сказал. А в эту минуту, как явился на репетицию, я его не признал. Подменили человека… Ну, что дальше рассказывать? Кинулись к радио — немцы марши свои барабанят со свистульками: там-тарарам, фить-фить-фить! Чуть Москва прорвется — опять что есть мочи там-тарарам. Высыпали мы на улицу, а уж тут гонка машин с беженцами. Так-то вот…
Она слушала Прохора Гурьевича, не прерывая. Его беда рядом с той, которую перенесла она, казалась ей разве что беспокойным стечением обстоятельств. Но он страдал, ей было больно смотреть на него, и только не исчезала из головы одна мысль — зачем же он все время уходит от самого главного: как быть ей дальше, на что надеяться? Она собралась вернуть его к этому главному, когда он неожиданно спросил:
— Как ты, в общем, думаешь обо всем?
Он увидал, что она не поняла его, удивился, настойчиво сказал, втолковывая:
— О войне, о войне!
— В общем?.. Я не подумала еще. Не успела. Больше думала о том, что под носом…
Она ладонью обвела вокруг своей исцарапанной щеки, не дотрагиваясь.
— Ах, ах! — зажмурился он. Жалостливо смеялись его морщины, но он пересилил волнение и стал говорить, сам себе задавая вопросы один другого жестче: — По пословице рассчитал действовать немец? Обманом, мол, города берут? Угоститься к нам идет? Нагишом от нас домой воротится! Нагишом! Разгневанный, вскочил, сделал несколько поспешных, узеньких шагов, остановился у незастегнутого портпледа, прижал руку к сердцу, усмиряя его.
— Сперва бы только нас догола не очистил, — сказал тихо.
— Я-то уж почти голая! — с горьким смешком отозвалась Анна Тихоновна и, распрямив ноги, показала на них.
Прохор Гурьевич обернулся, воскликнул изумленно:
— Не успела и чулок надеть?!
— Одним перетянула Цветухину руку, другой — не знаю. Сняла… потеряла.
Вдруг он чуть не подбежал к ней, нагнулся, быстро сказал:
— Завтра поутру начальство обещает вывезти меня машиной. Не обманет — возьму тебя с собой. И Егора возьму… Тш-ш! Молчи!
Она охватила его шею, готовая повиснуть на ней.
Он вырвался, ткнул пальцем на дверь, еще сильнее зашипел: «Тш-ш!»
Что-то звякнуло в передней, и в ту же секунду раздался голос администратора: