— По-вашему, канавы, которые вы ходите рыть, понадобятся? — спросил он.
— Раз роют — значит, могут пригодиться.
— Могут! — воскликнул Гривнин и вновь беспокойно задвигался, всех спрашивая, за всех отвечая. — Так ты мне про это милейшее существо рассказывал, Александр?.. Это вы? На участках наших оборонные позиции возводите — вы? Вижу, вижу. Та самая? Комсомолка? Не иначе. Само собой. Понимаешь, Ваня? Каждый нынче находит свое место. И твое место ожидает тебя. Со всем лучшим, что ты можешь, и с этим, и с этим. — Он потыкал палкой на расхваленный этюд. — Все пригодится, все. Хочешь, тебя Александр Владимирович устроит при газете? Как меня. Поможешь, Александр? Согласен, Ваня? Или в ополчение лучше?
— Такому драчуну чего лучше, — весело одобрил Павел. Поднимайся, Надя, нам идти.
Гривнин тоже спохватился, что пора, и все начали скучиваться, топчась и шаркая по половицам. Он успел еще раз кинуть глазом все на тот же этюд, сказал негромко:
— Вделай в рамочку, Ваня. Я покупаю… Не согласен?.. Ну, подари! — вдруг крикнул он и от души захохотал.
Старшие вышли первыми. Павел хотел на прощанье обнять своего друга, но Иван протолкнул его вперед.
— Иди, я провожу.
Когда окунулись в темноту и стали на ощупь спускаться, Иван сказал, чтобы Надя держалась за него. Он сам положил ее руку себе на плечо и пошел спереди. Ей показалось, тьма была гуще, чем при подъеме, а вниз идти куда страшнее, чем вверх. Гудел, всплывая, точно из-под земли, голос Гривнина, и чертыхался Пастухов. Как только кончилась деревянная лестница и на площадке засветлело, Надя потянула к себе руку, но Иван крепче ухватил и прижал к плечу ее пальцы.
— Вы позируете мне, я знаю, — уверенно сказал он. — Назначайте скорее, когда?
— Пустите. Здесь светло.
— Когда?
— Я хорошо вижу. Пустите.
Но темнее становилось опять, и он не выпускал ее пальцев, твердя чуть не на каждой ступеньке свое «когда».
Только с заглянувшим в дверь солнцем она высвободилась и жестом непослушницы переплела руки за спиной.
На дворе стояли Пастухов с Гривниным и Павел, заломив головы, разглядывали диво-шатер звонницы с березками, оживлявшими шевеленьем зелени его омертвелое каменное покрытие.
— Тихая жуть! — вздохнул Пастухов и поглядел на Ивана. — Ни боитесь — рухнет?
— Я давно толкую ему, — сказал Гривнин, — выбирайся отсюда, пока не провалился в тартарары вместе с колокольней.
Он знай смеется: в семнадцатом, говорит, веке камень клали, на совесть — перестоит всех нас. Правда, Ваня, смеешься?
— Правда, — ответил Иван без тени улыбки. Он так и оставался серьезным, пока дошли до ворот и стали прощаться.
Тут Наде ее новые знакомые показались обычнее и проще. Она повеселела. На упрямое последнее «когда» Ивана она ответила бойким «когда-нибудь!» и не удержалась подшутить над Пастуховым.
— Опять за лопату? — спросил он.
— Надеюсь, вы тоже?
— Где наше не пропадало! — в лад ей махнул он рукой.
Им было не по пути, они расстались на улице, как встретились на колокольне, — пара налево, пара направо.
Один на один с Надей Павел сразу же рассказал ей о своем знакомстве с сыном Пастухова перед отъездом из Тулы.
— Я чуть не ляпнул об этом, когда нам представили самого папашу.
— А отчего бы не сказать ему?
— Да, похоже, у сынка с ним врозь. Чужая душа потемки. Не мешайся, пока не позовут… Как тебе сам-то? Ведь знаменитость!
— Пыжится, по-моему.
— Да, мудрит. Учитель-то Ивана понятнее будет… А Иван? Каков он?
— Он — да.
Этим расплывчатым Надиным «да» подытожены были необыкновенные в ее жизни впечатления от похода в мастерскую художника. Иные думы, иные чувства звали ее к себе. Павел должен был управиться со своими хлопотами в городе, ей предстояло поехать распрощаться с домом Комковых.
На другое утро их провожала Женя.
Вагон, в котором они устроились, был последним. Наде кто-то помешал обменяться взглядом со своей любимицей, когда поезд тронулся. Через плечо проводницы она увидела, как Женя удаляется по перрону, спеша и не оборачиваясь. Боль сдавила Надино горло. Внезапное сознание, что она бросила свою Женьку в трудные для нее дни, напугало Надю. Слезы стали ее душить. Она закрыла лицо и долго не сходила с места. В грохоте, разгулявшемся по хвостовому вагону, она еле расслышала голос Павла:
— Капелька, что с тобой? Что ты?
Он успокаивал ее, повторяя одни и те же слова, чаще и чаще, и ей хотелось больше и больше плакать.
— Ведь все хорошо. Едем домой, Капелька, домой.
— Это… это… — начинала она, стараясь не всхлипнуть, и наконец выкрикнула, уткнувшись лицом ему в грудь: — Это я… от радости, Па-авлик!
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Что было самым необыкновенным и поражающим человека в начальную пору войны — это быстрота событий. Внезапность, с какой война обрушилась на страну, задала не меру, а безмерность всему, что затем происходило час за часом во всем необъятном государстве, в его людских ульях, под каждой крышей, в любой семье, со взрослыми и детьми. Представление о том, что война — раньше всего дело военных, как будто вмиг отжило свой век: по-разному, но война коснулась всех сразу. В господстве этого всеобщего удела неисчислимо великое множество случайностей, из которых слагались отдельные судьбы. Иному малому челну выдавалось дальнее плавание, другой большой корабль не терял из виду защищенную от бури бухточку.
Александр Владимирович Пастухов неожиданно остался один. Произошло это так.
Ездившая по своим хлопотам в город Юлия Павловна вернулась домой чрезвычайно расстроенной.
— Прости, Шурик, я должна тебе помешать, — сказала она, подходя к мужу, который сидел за столом и, едва заслышав ее шаги, сделал вид, что углублен в работу. — Ты был прав — можно было не ездить. Платье не готово. Любовь Ивановна эти дни не взяла в руки иголку. Она проводила обоих сыновей в армию. Ужасно плачет. Я привезла платье домой. Оно сметано и пусть лежит. Я тебе хочу совсем не о том… Ты ведь знаешь, где живет Любовь Ивановна. Я подъезжаю к этой площади у Савеловского вокзала, и можешь себе представить — невозможно проехать. Вся площадь — вся, вся! — покрыта людьми. Просто засеяна! Нет, я ничего подобного никогда не видала, и ты вообразить не можешь, потому что это не обычная толпа народа, а это… это густая-расгустая каша голов и тел, и они все, представь себе, не стоят, а сидят! Все до одного сидят прямо на земле, на булыжнике — там же, конечно, обыкновенный булыжник. Ну, и на узлах, на чемоданах прикорнул кто. И, Шурик, ты сейчас мне не поверишь, но знаешь, это все — дети! Дети и женщины, и, наверно, совсем без мужчин, я не видала, по крайней мере, ни одного мужчину. Может, они затерялись в этой гуще. Я начинаю спрашивать, что это значит, и вдруг мне говорят: это эвакуация! Какая эвакуация, откуда? Мне в ответ толстая такая тетя, облепленная малышами, точно клушка, прямо с земли: «Вот те, говорит, и откуда! Из Москвы, говорит, откуда еще!» — «Как из Москвы?» Нет, Шурик, ты не поверишь! Москва эвакуирует детей! С матерями, а которых без матерей, подряд всех, с нянечками, вообще с женщинами — детские дома, лагеря, не знаю там что. Но куда же? А куда попадем, отвечают мне, — за Волгу, на Урал, а может, и в самую Сибирь, абы не к немцам. Меня просто ужас взял. Чего же, спрашиваю, расселись прямо на площади? Ждут поездов, а вокзал, перроны — все, все сплошь забито ребятишками. Представь только, Шурик, — солнце жжет немилосердно, кто полотенцем, пеленкой детишек притеняет, кто обвязался платочком. Много ведь есть и с грудными. От жажды все просто изнывают. Девочке одной, смотрю, мать из бутылки воды попить дает, а та глотнула, оторвалась, слезы на глазах: «Мам, она горячая». Мать ей: «Не обожглась ведь? Ну, и хорошо». Ты представляешь себе?
Пастухов встал, двинулся было, чтобы походить, но уткнул пальцы в стол, опустил голову. Юлия Павловна передохнула. Поправив прическу, медленно и как только могла широко раздвинула веки.