— Мне обходчики известны на всех здешних околодках, как сам я дорожный мастер.
— Дома он сейчас, не слыхал?
— Далеко не уйдет. Служба нынче военная.
Порадовались беженцы доброму человеку и, ожившие, двинулись бы скорее прежнего, да ноги плелись через силу.
Недолго спустя Илья начал признавать местность по недавней своей побывке у брата, и, когда вдали открылся на взлобочке яично-желтый домишко о двух оконцах, все трое остановились. Будки на железных дорогах одна как другая — может, это вовсе не веригинская? И Мавра глядела больше не на заманчиво светившийся домик, а на Илью. Антон тоже молча смотрел на отца, вытянув тоненькую шею.
— Он самый, Степанов, — сказал Илья облегченно.
Мавра перекрестилась, со всей мочи дернула, потянула Чернавку.
Казалось, конца не будет крошечному остатку пути. Цель была на глазах и все же не близилась, а будто шла далеко впереди Веригиных одним шагом с ними. Но вот они добрались до картофельного лапика, перерезанного на половинки узенькой стежкой. Миновали картофель, идут вдоль плетня. За плетнем — три старые яблони, полоска вишняка. К плетню впритык — глухая бревенчатая стена. Лает собака — первый голос, подающий сигнал: «Чу-жи-е!» И чужие огибают угол будки, появляются на лобовой ее стороне по очереди, в какой шли — Антон, Мавра с Чернавкой, Илья с хворостиной.
Под приотворенными окошками сидела на скамейке девочка в пестром платьице, с желтыми бантиками в куцых косичках и грызла подсолнечные семечки. Жевала она все медленнее по мере того, как выходили из-за угла пришельцы, и потом рот ее с повисшими на губе кожурками разинулся.
Босоногие, запыленные, с мешками на горбах, трое путников, загородив собой корову, скучились перед девочкой. Она озирала каждого, дичась.
— Здравствуй, Тоня, — сказал Илья. — Не узнала?
Она поднялась, вытерла губы, но промолчала, словно из боязни обознаться.
В это время ее мать откинула занавеску на окне, высунулась, на миг обмерла. Вдруг тяжко вздохнула — «о-ох!» — и спряталась за занавеской.
— Лида Харитоновна, милая! — жалостливо пропела Мавра.
Услышав мамашино «ох», Тоня посмелела — гости-то были незваные, — и язык ее ожил:
— А вы кто?
— Братец Степан Антоныч дома? — вместо ответа обиженно спросил Илья.
Тоня сразу и потупилась, и двинула глазками по сторонам, будто стесняясь своей запоздалой догадки:
— Дядя Илья?.. Папа вон идет с обхода.
В глубокой дорожной выемке шагал по шпалам Степан. Шел он неторопливо, нагнув голову, держа на плече свой тяжелый инструмент — гаечный ключ и кирку. Примедлил шаги, посмотрел назад вдоль линии и, повернув к откосу, стал подниматься.
Илья ждал на самом краю откоса. Степан заметил его с половины подъема, вскинул голову выше, остановился, вразмах отвел от себя свободную руку.
— Братеня, — выговорил он, не веря глазам.
Илья стоял, опустив руки ладонями к Степану, точно говоря неподвижным жестом: хочешь — казни, хочешь — милуй. Степан широким шагом поднялся к нему, бросил наземь инструмент, в испуге спросил:
— Что это ты? — Только сейчас увидел он остальных гостей и корову. — Неужто бросил дом?
— Умирать, брат, кому охота.
— Пришел немец?
— Теперь уж пришел, может. Прощай наши Коржики…
Мавра бросилась к ним, ниже, ниже клонясь к земле, готовая упасть перед деверем на колени.
— Родной ты наш! Степан Антоныч! Будь милостив, — на ходу причитала она, и лицо ее дергалось от боли. — Приюти ты нас в углу каком! Упаси мальчонка нашего от погибели…
— Ладно, Мавра, — остановил Илья, удерживая ее, чтобы не повалилась брату в ноги.
Степан приветил ее по имени-отчеству, выждал, пока она стихла. Взваливая на плечо инструмент, он заключил не спеша, как человек, принявший неизбежное решение:
— Так, та-ак… Ну, айда в хату.
На крылечке дожидалась Лидия. Высоко на груди скрещены были ее руки, узенькие губы сжаты. Мавра с Ильей поклонились. Она скупо опустила голову и молча первой пошла в дом, оставив двери настежь.
Заробелая Мавра все-таки успела шепнуть сыну, чтобы он потерпел немножко, пока хозяева распорядятся, куда пустить Чернавку на выпас, а его покличут в горницу.
Антон привалил свой заплечный мешок к другим мешкам, взялся перебирать в подойнике узелки, нащупывая засунутую поглубже горбушку хлеба. Тоня изучающе следила за всяким его движением и снова пощелкивала семечки. Когда он раскутывал из холщовой тряпицы хлеб, Тоня неожиданно спросила:
— Удрал от немца? Испугался?
Руки его застыли, он исподлобья уставился на девочку. Она спокойно поплевывала кожурою.
— А ты не удрала бы? — угрюмо сказал он.
— Ни за что!
— С отцом с матерью не пошла бы?
— А мои мама-папа никуда не пойдут.
— Под бомбежку попадешь — узнаешь!
— Зачем это мне попадать?
— Дура ты. Вот зачем.
— Сам дурак.
Они отвернулись друг от друга. Погодя Тоня вкрадчиво предложила:
— Хочешь подсолнушков?
Антон отломил кусок хлеба, запихал в рот.
— Чего стоишь? Садись, — сказала Тоня.
Антон спиною к ней попятился шага на два, присел.
— Чего нос воротишь? — услышал он шепот за своим затылком и обернулся.
У его лица смеялись во всю ширь неожиданные глаза — желтее бантиков в косицах. Двигаться от девочки подальше было некуда. Она фыркнула и опять шепотком дыхнула ему в лицо:
— Я понарошке ведь! А ты взаправду? Дружиться хочешь, а?
Этим кончилось первое знакомство двоюродных брата с сестрицей. Из будки вышли Степан и Мавра, велели перетащить мешки в горницу, а Чернавку повели привязывать в ближнем лесочке над откосом.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Александр Владимирович Пастухов должен был поехать в Москву, чтобы выступить на дискуссии о советской комедии. Незадолго получил он наконец приглашение на эту дискуссию и удивился настойчивости устроителей вечера, задуманного еще до войны: одно название избранного предмета разговора казалось в эти дни странным. Впрочем, Пастухов сам же себе и возразил: «Название — одно, а предмет-то, конечно, будет другим. Знаем вашего брата!»
Днем у Александра Владимировича хорошо пошла работа — сатира его перестала упрямиться и поддалась искушенному перу. К обеду Мотя состряпала окрошку на молодом квасу своего изготовленья. «Пленительно», — только и сказал Пастухов на ее вопрос: «Каково откушали?»
Перед тем как идти на станцию, он на часок прилег. И тут напал на него кошмар.
Он видел, что стоит у окошечка вокзальной кассы. Поезд вот-вот уйдет. Кассир спрашивает: «Куда билет?» У Пастухова вдруг вылетело из головы название города, в который ему надо ехать. «Я возвращаюсь в…» — бормочет он в смятении. Кассир торопит его. Он достает бумажник, перебирает документы, ищет, ищет название. Нигде нет. Он раскладывает перед кассой портфель, роется в нем. Какие-то пачки, связки бумаг растут, растут под его руками. «Я возвращаюсь в…» Нет, он не может вспомнить. Пот выступает по всему его телу. С жаром работает память — десятки названий ведут в голове войну. Но нет, он не в силах припомнить единственного, которое нужно, немедленно нужно сказать: «Я возвращаюсь в…» Кассир глядит из окошка со злобой, и он прочитывает в глазах его подозрение: «Слабоумный? Сумасшедший?»
Он делает усилие полусна, чтобы совсем очнуться, но сон опять берет верх, и все повторяется сначала — трясущиеся руки роются в бумагах, из-за вороха их глядят ненавистно-злые глаза, поезд сейчас уйдет, он силится перебороть муку тщетного припоминанья, и тут неожиданная догадка осеняет его: «Я возвращаюсь в небытие! Возвращаюсь, чтобы не быть, как не был, пока не зачала меня мать». Он только что хотел выпалить это открытие кассиру, но тот в страшном испуге захлопнул свое окошко.
Александр Владимирович пришел в себя от боли в груди — сердце то замирало, то колотилось, словно торопясь скорее нагнать упущенные удары. Но оно выправилось, когда в голове еще туманились нелепые слова — «возвращаюсь, возвращаюсь в небытие».