— На том вы и помирились, да? — спросил Цветухин со всепонимающей, грустной улыбкой, и Анна Тихоновна ответила ему немного смущенным кивком.
Пока она рассказывала, он постепенно оживал, но выражение странной, изумившей ее печали не исчезало с его лица — он с чем-то не мог совладать внутри себя и потому ждал, чтобы говорила опять она.
Но, кончив свой рассказ, она замолчала. Ей казалось — Егор Павлович нуждался в участии, и вряд ли это был утешительный путь — говорить ему о своей любви к мужу.
— Я с тобой согласен, — вдруг сказал Цветухин. — В любви к артисту непременно должно присутствовать признание его таланта. Иначе ему и любовь не в любовь.
— Я вовсе не говорила, что Кирилл не признает моего таланта! — готовая обороняться, возразила она.
— Но его признание не очень для тебя питательно.
— И этого я не сказала!
— Ты много чего не сказала, — улыбнулся он, — но из того, что сказала, я вижу, что у мужа с тобой нет полного понимания.
— Ведь это же как раз обратное тому, что я говорю, Егор Павлыч! — воскликнула она. — Вы все вывернули!
Он смотрел на нее, не переставая улыбаться, точно поддразнивая, и продолжал в снисходительно-добром тоне:
— По-настоящему понять артиста способен только артист. Я тебя так и не видел на сцене полноценной актрисой. Ты вон уже в народных ходишь. А в моем сердце ты еще девочка, еще Луиза, не знающая, с какой ноги сделать лучше реверанс. Я тебя, как актрису, на веру принял. Понаслышке. И признаю. Потому что дар твой — от матери-природы. И мне хорошо известно, ты не скряжничала эти двадцать лет, не скупилась на актерский труд, о котором никто, кроме актера, даже махонького понятия не имеет. Каторжный труд! — вдруг с нежданной обидой провозгласил он и, выдержав паузу, повторил шепотом: — Ка-торж-ный!.. Но одно дело я, актер. Другое дело… Я не хочу ничего о твоем муже сказать в умаление его.
— Да вы забыли Кирилла! Не знаете, какой он!.. — горячилась Анна Тихоновна.
— Пожалуй, не знаю. Но не забыл. Помню, ершом таким, наскочил на меня и отчитал. За что? За то, что я не по его вкусу трактовал Барона в «На дне». Ты вот с этакими косичками тогда бегала (он показал палец), а Кирилл твой уже читал нотации известным актерам. Теперь он не признает тебя, хоть и не смотрит, когда ты играешь спектакли.
— Неправда! — резко перебила она. — Зачем вы говорите неправду? Кирилл прошлый сезон видел меня в трех новых ролях. В Туле он редкий спектакль пропустил, когда я играла.
— Ты не сердись, — мягко сказал Цветухин.
— Нисколько я не сержусь, — по-прежнему резко и торопливо говорила она. — И вообще вы все неверно истолковали и вовсе не хотите понять. Мы с Кириллом прекрасно друг друга понимаем. И я не собираюсь ничего доказывать. И вы сами начали о нас с ним. И о любви… и не знаю, о чем… И начали потом вдруг…
Анна Тихоновна неожиданно нащупала уязвимое место противника и, решив нанести удар, придержала на один миг свой нескладный разбег и старательно-ровно спросила:
— Вот вы сказали — по-настоящему понять артиста может только артист. Вероятно, вас всегда очень хорошо понимала Агния Львовна? Она ведь тоже артистка.
Егор Павлович опустил глаза. Но, ожидая этого вопроса, он все время не переставал думать, что неизбежно надо будет на него ответить, что вопрос выплывет сам собой. Вызывая Улину на откровенный разговор, он подчинялся своей потребности, своему желанию заговорить откровенно о себе самом.
— Агния Львовна, конечно, артистка, — с тихой усмешкой ответил он. — Именно — тоже артистка. Но у нее ко мне, ты знаешь, никакой любви не было. Странно ждать от нее понимания. Как раз потому, может быть, что она слишком мало артистка…
— Развелись вы с ней наконец? — не совсем уверенно спросила Анна Тихоновна, колеблясь, уступить ли раскаянию, что затронула вечно больную для Цветухина историю, или своему любопытству к ней.
— Давно. Очень давно, — сказал он. — Агния Львовна уже не возражала. Может, ей надоело противиться. А скорей всего я перестал быть ее пристанищем, так как чересчур много теперь передвигаюсь. Но знаешь, что удивительно? Чуть не целую жизнь я все хотел порвать с ней навсегда, думал о разводе, добивался ее согласия, а когда добился и она согласилась, стало как-то… нечего делать.
Он засмеялся негромко и поглядел на Анну Тихоновну извиняющимися глазами.
— Все-таки я ей был нужен… Хотя бы для того, чтобы меня терзать, — пояснил он и опять засмеялся.
Его смех был старым, шипучим, точно насквозь продувались воздухом щеки. В то же время веки его едва заметно мигали, будто с иронией приглашая не принимать смех за чистую монету. Но и при желании нельзя было считать посмеивание Егора Павловича искренним.
Анну Тихоновну не столько изумляла очевидная постарелость его, сколько то, что он уже не молодился, не думал прихорашивать свою стать, как в былое время, когда она была хороша и без того. В том, как он теперь говорил, как держался, было что-то просительное. Казалось, он хотел, чтобы его брали без прикрас — каков есть. И опять ей стало жалко его.
— Человек хочет быть кому-нибудь нужен, — продолжал он с извиняющейся усмешкой, — Кому-нибудь. Не вообще, не всем нужен, но одной-единственной какой-нибудь личности. Проще сказать, надо, чтобы его кто-то любил… Наверно, это самозащита. Когда виден конец, хочешь не хочешь, задумаешься, кто тебе подаст воды, если сам ты не дотянешься до кружки?
— Егор Павлыч! — с болью остановила его Анна Тихоновна.
— Брось, миленькая. Тут не мелодрама. Тут трезвость… Когда я бывал счастлив или думал, что счастлив, я не был счастлив вполне. Всю жизнь только мечтал о полном счастье. Что это такое, полное счастье, не могу ответить. Да и кто ответит?.. Я делал то, что хотел. Старался делать. И этого было довольно. Будущее добавит, чего тебе недостает, — я был убежден в этом, потому что работал не только для своего будущего, не для себя одного, а для всех. Для всех тех, кто меня смотрел в театре, кто у меня учился, кого я учу до сих пор. Но пришло время, и я вижу, что мне мало этих всех. Мало. Мне нужен еще кто-то один. Недостает его, единственного. Его нет. Его нет…
— Я не верю. Это все не так, — сказала встревоженная Анна Тихоновна. — Не верю, что вы одиноки, разочарованы, что…
— Постой, постой! О разочаровании нет и речи. Мне только страшно… немного страшно…
— У вас есть друзья, — не давала она ему говорить, — вас так любят…
— Кто?! — вскрикнул он. — Кто любит? Где? Где меня любят?!
— Тише. Мы в чужом доме!
— Здесь все дома чужие для меня… А может, и для тебя. Для всех нас, — вдруг прибавил он, неприязненно озираясь на развешанные кругом, затененные абажуром картинки, вазочки с живыми и — рядом с шелковыми цветками, тюлевые гардины е подзорами по золоченым карнизам.
Он разлил остаток вина, стукнул ножкой своего бокала по неподнятому бокалу Анны Тихоновны и, пока таял стонущий хрустальный звон, медленно цедил свою порцию, точно в надежде, что пощипывающий нектар успокоит его. И правда, понемногу к нему стало возвращаться мужество, взгляд его снова добрел.
— Нет, нет! — вздохнул он шумно. — Мне претит разочарование. Не так-то бедна моя жизнь. Но что правда, то правда. И прежде хотелось, хочется и сейчас ощущения счастья, еще не известного. Всего один раз в жизни причудилось или приснилось мне, что я испытываю вздох до глубины глубин легких. Представь и поверь, друг мой Аночка, что это связано не с теми женщинами, которых я знал, а с твоей чистой улыбкой, с твоей рукой…
В голосе его слышалась мольба, и, как в мольбе, он сложил руки, но сразу же и опустил их бессильно на стол.
Анна Тихоновна не смотрела на него. Замешательство овладевало ею. Боязнь чего-то, что могло, казалось, сейчас случиться, и желание, чтобы не улетучилось так внятно звучавшее напоминание о юных годах, грусть и сочувствие — все вместе боролось в ней и волновало.
— Ты не пугайся, — сказал Цветухин отечески усмешливо. — Я ведь не собираюсь просить, чтобы ты возместила мне, чего я не получил.