Извеков хотел подтвердить, что знал Хлебцевича, но его опередил вопрос:
— С какими иностранцами связан?
— Связей нет и не было, — резко ответил Извеков. — Я согласовывал с иностранцами номенклатурные списки наших заказов. Чаще всего с немцами.
— С американцами, — вставил председатель.
— Да, тоже. Но всегда в присутствии работников Внешторга.
— Значит, иностранные связи те же, что у Хлебцевича, — сказал председатель.
— Мне неизвестны связи Хлебцевича. Меня он приглашал на консультации. Были заседания, больше ничего.
Председатель протянул через стол лист бумаги с отогнутым нижним краем.
— Твоя подпись? — спросил он, встряхивая в руке бумагу. — Привстань, привстань!
Опираясь кулаками на стол, Извеков приподнялся, посмотрел на свое бесспорное, с нажимом по опущенному хвосту «з», тяжело поднял глаза. Кровь прилила к лицу, — он проговорил медленно, насилу удерживая голос:
— Я не знаю, под чем стоит эта подпись.
— Надо знать, под чем подписываешься! Хочешь, чтобы я тебе доверял, а мне не доверяешь? Думаешь, ловушки тебе будут ставить? Читай!
Председатель толкнул бумагу в воздух, она взмыла вверх и, остановившись, плавно опустилась, далеко скользнув по сукну, так что Извеков должен был отодвинуть соседний стул, чтобы до нее дотянуться. Едва он увидел первые строки текста, как возмущение, которое толкало его к резкости ответов и которое он сдерживал изо всей силы, вдруг улеглось. Он сказал с каким-то доверчивым недоуменьем:
— Так ведь это моя характеристика Гасилова! Старая характеристика, — я ее дал, кажется, еще в Ленинграде…
— Опять, стало быть, Ленинград… — будто одному себе проворчал председатель.
— Гасилова я знал еще в Саратове, в самом начале гражданской. Он работал по жидкому топливу — проводил национализацию складов Нобеля. Так и оставался потом топливником. Отлично знал свое дело. Когда я был на Невском заводе — встречался с ним по работе в Ленинграде. Там он тоже был на хорошем счету. Помогал и нашему заводу при заминках с топливом. Да, припоминаю сейчас: характеристика написана в одну из моих московских командировок. Не в Ленинграде.
— По чьей просьбе написана? — остановил его председатель.
Неожиданное раздумье помешало Извекову ответить сразу.
Он старался припомнить, как появилась на свет бумага, которую он все еще держал в руке, и в то же время искал разгадку — почему ход разговора ставит его в зависимость от двух выплывших чужих ему имен.
— Долго думаешь, — заметил председатель.
Вдруг, будто сделав открытие, почти обрадованно Извеков сказал:
— Гасилов-то переходил тогда из Ленинграда во Внешторг!
— Вот то-то, — с упреком вздохнул председатель. — Дай сюда бумагу. Получается, Гасилова подсунул Хлебцевичу ты.
— Я никогда ничего не подсовываю. Я написал, что о нем знаю.
— Помолчи. Все уже сказал. Больше не скажешь. Вот и Хлебцевич пишет, что Гасилова ты знал. А он не знал. Так и пишет: Гасилова с лучшей стороны рекомендовал мне хорошо знавший его старый большевик товарищ Извеков Кирилл Николаевич. Он, значит, Хлебцевич, не виноват. А ты, выходит, виноват.
— В чем виноват?
— В чем виноват! — переговорил ворчливо председатель.
В этом его ворчании, сопровождаемом разновидным движением губ, иногда с почмокиванием, сквозило что-то добродушное, как у стариков, которые хотят быть суровыми, по природе же снисходительны. Но внезапно рот его выпрямился в линейку, губы стали бледны, голос чист и холоден.
— Аттестуешь честным советским работником мерзавца, да еще спрашиваешь, в чем виноват. Гасилов — невозвращенец. Изменник! Понимаешь? Который раз за границей печатают его паскудные интервью о Советском Союзе. Клеветник!.. Хлебцевич командировал за границу клеветника. Врага народа! А кто поручился Хлебцевичу за врага народа?
Он несколько раз попробовал ухватить лист с подписью Извекова, но лист ускользал все дальше от его дрожавшей щепоти. Он, как школьник, быстро помуслил указательный палец, подцепил бумагу и, тряся ею в вытянутой к Извекову руке, крикнул:
— Вот кто!..
Он бросил бумагу и отвернулся всем корпусом вбок. Горящие маленькие глаза его сделались виднее, губы опять потолстели, надулись дудочкой, как от обиды. Он шумно дышал, раздувая ноздри.
Прошла безмолвная минута. Он встал.
— Рассмотрим вопрос о тебе на партколлегии.
Взгляд его был опущен и с неприязнью передвигался по разрозненным на столе бумагам. На низкой ноте, как будто успокоившись и совсем вскользь, он выговорил:
— Предъяви партбилет свой.
Извеков поднялся, тихо обошел председательский стол, подал билет.
Председатель раскрыл билет, долго смотрел на заглавную сторону, перелистнул страничку, также долго стал рассматривать ее оборот. Потом он взглянул на Извекова, вздернул брови, словно пораженный изумлением, и тотчас опять перевел глаза на билет.
Рот Кирилла не разжимался, под нижними веками проступили темные разводы, точно он только что встал после болезни.
Председатель медлил. Затем как-то странно, негодующе кашлянул и не отдал, а воткнул в опущенную руку Извекова его партийный билет.
— Ступай! — глухо сказал он.
Кирилл поклонился и пошел к двери. Тот застуженный, хриповатый голос, которым он был встречен, нагнал его на выходе из кабинета:
— Мы вызовем тебя, товарищ Извеков.
Он придержал шаг, но не обернулся, отворил дверь, стукнулся плечом о ее закрытую половину и, глядя перед собой неподвижными глазами, все еще сжимая в пальцах свой билет, прошел приемной комнатой секретаря.
Человек с газетой смерил его взглядом по спине от затылка до ботинок. Секретарь поправила на виске свесившуюся букольку.
Кирилл медленно шагал пустыми коридорами, стараясь ровно держаться полосы в цветах по краю мягких ковровых дорожек.
3
Если бы Кирилл Извеков не обещал зайти к Рагозину или если бы вовсе не виделся с ним перед тем, что произошло, как не виделся иногда годами, то все равно в такую минуту он вспомнил бы о нем. Петр Петрович в сознании Кирилла был уже больше четверти века из тех учителей, которые не только не запрещают ученику возражений, но любят, когда он возражает. Редкий разговор Кирилла с Петром Петровичем не был спором, и, когда, со временем, ученик начал переспоривать, учитель, поупрямствовав, признавал за ним правоту и потому всю жизнь оставался в его глазах прежним, всегда правым учителем.
Очутившись на улице и отойдя от дверей подъезда на край тротуара, Кирилл остановился. Ветер сильно клонил деревья бульвара, ветви кипели, пестро размахивая метелками своей листвы. За этим шумом неслышно подкатил, притормаживая, и стал перед Извековым сияюще-парадный «паккард». Кирилл невольно посторонился, чтобы не задела открывающаяся тяжелая дверца машины. Медлительно пригибаясь, на тротуар вылез и осанисто распрямился мужчина жизнеобильных красок на лице.
— Извеков! Опять в Москве? — сказал он, нимало не удивляясь. — Ждешь машину? Нет? А то садись, тебя доставят.
Они поздоровались. Это был знакомый Кириллу инженер-плановик, известный работникам заводских плановых отделов по прозвищу «Дам жизни!». Задержав руку Извекова в своей, он спросил:
— У тебя жар? Нездоров?
— Простыл, — ответил Кирилл.
— Чего ж кепку не наденешь? Надо за собой следить. У меня приятель погулял вот так с гриппом, потом воспаление среднего уха, потом осложнение, потом трепанация, а третьего дня мы ему сыграли Шопена. Следить за собой надо, — повторил он и, уже не подав руки, но крепко обтирая ее платком, кивнул и пошел к подъезду.
С этой чужой фразой в голове — следить за собой надо! — Извеков тронулся с места, повторяя ее бессмысленно, в то время как весь он был во власти одной-единственной мысли о нечаянно обрушенном на него обвинении и о жестоко открывшейся ему своей вине.
Уже в первый момент, как только он ступил в кабинет Рагозина, по первому его шагу Петр Петрович понял, что Кирилл явился к нему не тем человеком, которым ушел час назад. Они сели лицом к лицу перед столом, одинаково, как бы равноправно освещенные потолочной люстрой, и Рагозин молча смотрел на Извекова, пока тот не поднял веки и тоже не остановил на нем своего взгляда.