Екклезиаст. Люди умирают, как и животные; и участь тех и других одна. Как те умирают, так и эти. И одно дыханье у всех, и нет у человека преимущества перед скотом.
Тацит[297]. Подобная речь понятна в устах еврея, привыкшего к рабству. А я скажу, как римлянин: души великих граждан не подлежат гибели. В это можно верить. Но нельзя оскорблять богов, полагая, будто они дарят бессмертие душам рабов и вольноотпущенных.
Цицерон[298]. Увы, сын мой! Все, что говорят об аде, — сплетение вымыслов. Для меня самого — вопрос, бессмертен ли я иначе, нежели памятью о моем консульстве, которая сохранится вечно.
Сократ. Что касается меня, я верю в бессмертие души. На этот риск стоит пойти: это — надежда, которою следует себя обольщать.
Виктор Кузен. Дорогой Сократ, бессмертие души, которое я так красноречиво доказал, представляет собой прежде всего нравственную необходимость. Ибо добродетель — прекрасная тема для риторики, а если бы душа не была бессмертна, добродетель оставалась бы без награды. И бог не был бы богом, если б не заботился о темах для моих трактатов.
Сенека[299]. Это ли правила мудреца? Подумай о том, философ галлов, что награда за добрые деяния заключается в них самих и что вне добродетели нет ничего, чем можно было бы оплатить ее.
Платон. Однако есть божественные возмездия и награды. После смерти душа злого переходит в тело низшего животного, лошади, гиппопотама или женщины. А душа добродетельного вступает в сонм богов.
Папиниан[300]. Платон утверждает, что в загробной жизни суд богов исправляет суд людей. Напротив того, хорошо, что люди, которых постигла на земле незаслуженная кара по вине представителей власти, подверженных ошибкам, но законных и действующих в полноте своих полномочий, будут нести наказание и в аду: человеческое правосудие заинтересовано в этом, и заявлять, что его решения могут отменяться божественной мудростью, значит подрывать его авторитет.
Эскимос. Бог добр к богатым и жесток к бедным. Значит, он любит богатых и не любит бедных. А раз любит богатых — пустит их в рай и, раз не любит бедных — пошлет их в ад.
Китаец-буддист. Знайте, что у каждого человека две души: одна добрая, и она соединится с богом, другая злая, и она обречена на муки.
Старец из Тарента. О мудрецы, ответьте старику — другу садов: есть ли душа у животных?
Декарт и Мальбранш[301]. Нет. Это машины.
Аристотель. Они — животные, и у них есть душа, как у нас. Эта душа связана с их органами.
Эпикур. О Аристотель, к счастью для них, душу их, как и нашу, ждет гибель и смерть. Милые призраки, терпеливо дожидайтесь в этих садах того мгновения, когда вы окончательно утратите, вместе с жестокой жаждой жизни, и самую жизнь с ее бедствиями. Предайтесь заранее невозмутимому покою.
Пиррон. Что такое жизнь?
Клод Бернар[302]. Жизнь — это смерть.
— А что такое смерть? — опять спросил Пиррон.
Никто ему не ответил, и сонм теней бесшумно удалился, подобно гонимому ветром облаку.
Я думал, что остался на лугу асфоделей один, как вдруг увидел Мениппа[303], которого узнал по его кинически-насмешливому виду.
— Отчего, о Менипп, — сказал я ему, — эти мертвые говорят о смерти так, словно не знают ее, и почему обнаруживают они такую неуверенность в ожидающей человека участи, как будто находятся еще на земле?
— Это, конечно, оттого, — ответил Менипп, — что они еще не вполне утратили свое человеческое естество и остаются в известном смысле смертными. Переступив порог бессмертия, они уже не будут больше говорить и мыслить. Они станут подобны богам.
АРИСТ И ПОЛИФИЛ, ИЛИ ЯЗЫК МЕТАФИЗИКИ
Арист. Здравствуйте, Полифил. Что это за книга, которой вы так увлеклись?
Полифил. Это учебник философии, милый Арист, — одна из тех небольших работ, которые сразу знакомят вас со всей мировой мудростью. В ней содержится обзор всех философских систем — от древних элеатов[304] до современных эклектиков[305], кончая господином Ляшелье[306]. Прежде всего я прочел оглавление; потом, открыв книжку где-то посередине, попал на такую фразу: Душа обладает богом в той мере, в какой причастна абсолюту.
Арист. Мысль эта, по всей видимости, представляет собой звено в цепи обоснованных доказательств. Вряд ли имеет смысл рассматривать ее отдельно.
Полифил. Поэтому я и не стал задаваться вопросом, что она может означать. Не пытался выяснить, насколько она истинна. Я занялся исключительно ее словесным выражением, в котором нет, разумеется, ничего странного, необычного и, полагаю, ничего ценного и редкого для такого знатока, как вы. Но все-таки выражение это можно признать метафизическим. И я думал как раз об этом, когда вы пришли.
Арист. Не поделитесь ли вы со мной теми мыслями, ход которых я так не вовремя прервал?
Полифил. Это была просто фантазия. Я подумал, что метафизики, изобретая свой собственный язык, похожи на точильщиков, которые, вместо ножей и ножниц, принялись бы обтачивать медали и монеты, сводя с них надпись, дату, изображение. Добившись, чтобы на их монетах в сто су нельзя было разобрать ни Виктории, ни Вильгельма, ни Республики, они говорят: «В этих монетах нет ничего английского, немецкого, французского; мы вырвали их из времени и пространства; они стоят уже не пять франков: у них нет цены, и область их хождения теперь безгранична». И они правы, говоря так. С помощью этой точильщицкой премудрости слова переносятся из области физики в область метафизики. То, что они при этом теряют, видно сразу; а выигрывают ли что — неизвестно.
Арист. Но как же можно, Полифил, с первого взгляда определить, что обеспечивает прибыль и что грозит убытком?
Полифил. Я согласен, Арист, что в данном случае было бы неуместно пользоваться весами, на которых Ломбардец на мосту Менял взвешивал аньолы и дукаты. Отметим прежде всего, что духовный точильщик долго держал на точильном камне глаголы обладать и быть причастным, которые блещут в этой фразе учебника, освобожденные от своей первоначальной нечистоты.
Арист. В самом деле, Полифил, с них сняли все случайное.
Полифил. И таким же образом отшлифовали слово «абсолют», которым оканчивается фраза. В тот момент, когда вы вошли, у меня возникло два соображения по поводу этого слова. Первое заключается в том, что метафизики всегда обнаруживали сильную склонность к отрицательным терминам, таким, как небытие, недоступный, бессознательный. Лучше всего они чувствуют себя, растянувшись на бесконечном и безграничном или уцепившись за непознаваемое. На трех страницах «Феноменологии» Гегеля, раскрытых наудачу, среди двадцати шести слов, являющихся подлежащими значительных предложений, я насчитал девятнадцать отрицательных терминов против семи утвердительных, то есть таких, смысл которых не уничтожен заранее какой-нибудь противоречивой приставкой. Не буду утверждать, что такое же соотношение во всем труде. Я этого не знаю. Но приведенный пример служит яркой иллюстрацией к одной мысли, правильность которой нетрудно проверить. Таков, по моим наблюдениям, обычай метафизиков или, лучше сказать, «метатафизиков», так как к числу прочих диковин надо прибавить еще ту, что наука ваша сама носит отрицательное название, основанное на порядке, в котором расположены книги Аристотеля, и вы именуете себя: «идущие после физиков»[307]. Я, конечно, понимаю, что, по вашему мнению, последние свалены в кучу и явиться после них значит встать на них. Но тем самым вы признаете, что находитесь вне природы.