С точки зрения римлян, при их привязанности к страстным и пылким раздорам, это превращало суд в увлекательное зрелище. Суды были открыты для публики. Два постоянных трибунала находились на Форуме, при необходимости устраивались и временные помосты. В результате разборчивый зевака всегда располагал широким выбором процессов для посещения. Ораторы могли определять свой статус количеством зрителей, собравшихся на процесс и своим присутствием способствовавших спектаклю, являвшемуся и частью, и целым римского суда. Строгое следование подробностям статутов считалось дешевой стратегией второразрядного ума, поскольку всякий знал, что лишь «те, кому не удается преуспеть в качестве оратора, обращаются к изучению закона».[97] Истинной мерой судебного таланта являлось красноречие. Способность увлечь толпу, зрителей вместе с адвокатами и судьями, заставить всех плакать или смеяться, развлечь комедийной рутиной или тронуть сердечные струны, уговорить их, ошеломить, заставить увидеть мир заново, — таким было искусство великого судебного ходатая. Говорили, что римлянин скорее «утратит друга, чем упустит возможность пошутить».[98] Соответственно он не ощущал ни малейшего смущения перед проявлением самых бурных чувств. Ответчикам предписывалось облачаться в траур и принимать самый несчастный и изможденный вид. Родственники их то и дело разражались слезами. Рассказывают, что сам Марий так рыдал на процессе одного из своих друзей, что судьи и председательствовавший магистрат единодушно и быстро проголосовали за освобождение обвиняемого.
Быть может, не стоит удивляться тому, что римляне пользовались одним и тем же словом actor для обвинителя и сценического исполнителя. В общественном отношении между ними пролегала огромная пропасть, однако с точки зрения техники существенных различий не соблюдалось. Квинт Гортензий Гортал, являвшийся ведущим оратором Рима в десятилетие, последовавшее за смертью Суллы, был известен подражанием жестикуляции артиста-мима. Подобно Цезарю, он был известным щеголем, «укладывал складки своей тоги с великим тщанием и точностью»[99] и пользовался ладонями и движением рук как дополнением к голосу. Он делал это с таким изяществом, что звезды римской сцены приходили на его речи, изучая и копируя каждый его жест. Ораторы были такими же, как актеры, знаменитостями, на них глазели, о них сплетничали. Гортензия прозвали Дионисией — по имени знаменитой танцовщицы, — однако он мог позволить себе не обращать внимания на подобные оскорбления. Престиж, заслуженный им в качестве ведущего оратора Рима, стоил любых насмешек.
Естественно всегда находились соперники, желавшие отобрать у него корону. Не в природе римлян было терпеть любого царя — или царицу — излишне долго. Первенство Гортензия установилось в годы диктатуры Суллы, когда суды пребывали в «наморднике». Преданный делу укрепления власти Сената, он был непосредственно связан с новым режимом. Дружба его с диктатором была настолько крепка, что речь на похоронах Суллы произносил именно Гортензий. В последующем десятилетии его авторитет как доминирующего члена Сената неизбежно укреплял его репутацию как юриста. Однако по мере того, как 70-е годы до Р.Х. подходили к концу, позиции Гортензия во все большей степени теряли свою надежность буквально во всем благодаря усилиям отнюдь не сенатора, и даже не знатного человека, а выскочки.
Подобно Марию, Марк Туллий Цицерон являлся уроженцем горного городка Арпины — и, подобно Марию, он был полон честолюбия. На этом сходство кончалось. Нескладный и тощий, наделенный длинной и тонкой шеей, Цицерон просто не мог стать великим солдатом. И вместо этого, начиная с самого детства, он намеревался стать самым великим оратором Рима. Когда в 90-х годах Цицерона мальчишкой прислали в столицу, этот вундеркинд проявил такие способности к риторике, что отцы его соучеников приходили в школу просто для того, чтобы послушать его декламации. Рассказ об этом эпизоде мог исходить лишь от самого «чудесного дитяти», в более зрелом возрасте. Даже с точки зрения римлян — никогда не считавших скромность добродетелью, — самомнение Цицерона иногда принимало чудовищные размеры. Впрочем, не безосновательно. Тщеславие его в равной степени объяснялось едкостью характера и жаждой саморекламы. Душа этого в высшей степени чувствительного человека раздиралась сознанием собственного великого дарования и параноидального страха перед снобизмом современников, способных не воздать ему по заслугам. Потенциал его оказался настолько велик и очевиден, что его рано заметили некоторые из самых влиятельных фигур Рима. Один из них, Марк Антоний, предоставил юноше особенно перспективную ролевую модель. Невзирая на происхождение из ничем не примечательного семейства, Антоний своим ораторским мастерством сумел возвысить себя до консульства и цензорства, до положения ведущего выразителя мнения сенаторской элиты. Он принадлежал к группе ораторов, доминировавших в судах и Сенате в 90-е годы, представляя агрессивный консерватизм, весьма враждебно настроенный к Марию и всем, кто угрожал традиционному status quo. Всегда проявлявший склонность к почитанию героя Цицерон никогда не забывал о нем. Антоний и его коллеги оказали определяющее влияние на уже владевшую юношей страсть к древнему порядку Римской Республики. Невзирая на то, что этот порядок поставил столько преград на его пути к возвышению, Цицерон ни разу не позволил себе усомниться в том, что конституция Рима являет собой образец совершенства. К 80-м годам, когда Республика начала скатываться к гражданской войне, уверенность эта только окрепла.
Антоний был убит после путча, устроенного Марием в 87 г. до Р.Х. Голову его выставили на Форуме, а тело скормили птицам и псам. Вместе с ним подобной «сортировке» подверглись лучшие ораторы того поколения. Сцена была расчищена от конкурентов, однако Цицерон, лишенный мужества убийством своих покровителей, предпочел не «высовываться». Годы гражданской войны он посвятил занятиям и совершенствованию искусства ритора, и лишь в 81 г., уже на середине третьего десятка лет, выступил на своем первом процессе. Сулла только что расстался с диктаторскими полномочиями, однако Цицерону по-прежнему следовало соблюдать осторожность. Через год после своего дебюта в суде он согласился защищать сына умбрийского землевладельца, обвиненного в отцеубийстве. Дело было в высшей степени наполнено политическим содержанием. Как доказал Цицерон, имя убитого было незаконно внесено в проскрипционные списки одним из любимых вольноотпущенников Суллы, выдвинувшим обвинение в отцеубийстве, чтобы замести собственные следы. Обвиняемый был должным образом оправдан. Сулла ничем не выразил своего неудовольствия. Основание репутации Цицерона было уже заложено.
Однако это не удовлетворяло его. «Прицеливаясь» к политическим высотам, Цицерон понимал, что сперва ему необходимо перехватить ораторскую корону у Гортензия. И он с головой погрузился в адвокатскую деятельность, занимаясь громкими делами и напрягая в суде все свои физические и душевные силы, как он сам писал, «полагаясь на всю силу моего голоса и крепость всего тела».[100] По прошествии всего двух лет общественной жизни он ощутил, что приблизился к срыву. Следуя совету докторов, утверждавших, что он перенапрягает горло, Цицерон взял отпуск и отправился в Грецию. Шесть месяцев он провел в Афинах, посещая достопримечательности и развлекая себя философствованием. Город еще хранил шрамы, оставленные пребыванием легионов Суллы, но для римлян Афины навсегда оставались обителью красоты и культуры. Туристы начали возвращаться на улицы города, когда еще на них не вполне просохла кровь. Среди них оказался и старый школьный приятель Цицерона Тит Помпоний, благоразумно бежавший от творившихся в Риме «юридических» убийств. С первого же взгляда распознав структуру рынка, Помпоний поместил свое наследство в провинциальную недвижимость, а потом воспользовался доходами, чтобы вести в тени Парфенона жизнь культурного бездельника. По прошествии восьми лет он не обнаруживал ни малейшего желания возвращаться в Рим. Друзья дали ему прозвище Аттик, свидетельствуя тем самым об исключительности подобного образа жизни. Однако при всем том, он был лишь одной из носимых ветром соломинок. Аттик не был единственным состоятельным гражданином, решившим переждать десятилетие политических бурь и коллапса за границей, не считая позором жизнь в уединении и безделье.