— Ну конечно спасла! — воскликнул Раков. — Он же сам говорит, что если бы не обида, не потрясение, он бы не встал! Кто же спорит! Наш молодой друг просто несколько углубился в психологию, указал нам на сложность мотивировок… Давайте лучше есть торт! Он нам доставит чувства вполне однозначные.
— Нет уж, после всего ешьте сами!
Люка близко прошла мимо Вячеслава Ивановича, нарочито его не замечая, и Степа проделал за нею точно такой же маневр. Раков вышел вслед за ними, на ходу подмигнув Вячеславу Ивановичу.
Оставшись один, он с удовольствием огляделся. Те же, что и в прошлый раз, рисунки изможденных и страстных лиц смотрели со стен, со стола — те же или такие же, они словно тоже участвовали в разговоре. И как не стыдно этой Люке при таких свидетелях?
В распахнутую форточку заглянула белка. Замерла, осмотрелась — и отпрыгнула назад. Увидела, что в комнате вместо хозяина кто-то чужой, — такая маленькая, а узнает, понимает.
Ничего не произошло, и вдруг Вячеслава Ивановича охватило ощущение полного счастья. Оттого что за окном мороз и солнце; оттого что есть на свете деревья и белки; оттого что сам он жив и здоров — хотя легко мог или вообще не жить, или влачить инвалидную полужизнь; от веселого сознания внутренней свободы и силы: сказал, что хотел, — и остался прав; оттого что больше не один на свете, что есть родная племянница, — да разве все объяснишь? Невозможно, да и не нужно. Просто вот выпадают вдруг такие минуты…
— Ну, заварили вы кашу, — сказал, возвратившись, Раков. — Зачем же так? До нас сказано: правда — хорошо, а счастье — лучше.
— А мне лучше правда! — В Вячеславе Ивановиче еще бродил задор спора.
— А что правда? Правда — что спасла Люка. А стала бы тормошить и причитать — большой вопрос, подняла ли бы.
— Но ведь не думала она, что потрясение, то и се!
— Ну и что? Важен результат. Результат получился… Ладно, пусть. Это ей за то, что говорит слишком много. Только со Степиным характером ее вытерпеть. У меня уже звон в голове… А я вас напечатал — все как обещал.
— На этом станке? Как Гутенберг?
— На этом, а как же. Но не как Гутенберг: печать с досок древнее. Гутенберг придумал наборную кассу.
Ах черт, опозорился! Ну ничего, зато приобрел интересный факт: что печатали и до Гутенберга.
Раков подтащил стул и полез рыться на верхнюю полку стеллажа. Много же у него рисунков! Интересно: все бесплатно или платят ему за портреты?
— Не вы… Не вы… Вот!
Он, будто и правда мальчишка, легко соскочил со стула, держа перед собой папку.
— Вот, можете посмотреть на себя в детстве.
На рисунке был маленький мальчик со старческим взглядом. Но никакой приметы, по которой можно было
бы утверждать, что это Славик Сальников. Приходилось верить.
— Это я такой был?
С таким же видом осторожные люди на рынке пробуют мед: подмешан сахар или не подмешан?
— Вы!
— Интересно.
Вячеслав Иванович приподнял рисунок: под ним точно такой же. И под ним, и под ним.
— Ишь, сколько одинаковых рисунков выходит.
— Не рисунки, а оттиски. С доски можно сколько угодно, хоть тираж.
Вячеслав Иванович сразу подумал об Алле: вот кому нужно подарить! Да и Рите неплохо бы.
— А можно мне два?
— Конечно.
— А три? Я же родных нашел, Иван Иваныч! Я сказать не успел, а нашел. Сестру и племянницу! Через дневник! Если бы не вы, не сберегли бы!
Так он уже сроднился с мыслью, что есть Алла, кровная племянница, что и не сразу сообразил, что Раков еще об этом не знает, что в прошлую их встречу Вячеслав Иванович был еще одинок!
— Можно мне три? Чтобы и себе, и сестре, и племяннице?
Сказал, и вдруг сомнение: а что, если у Риты остались детские снимки? И он на них не похож? Засмеет. Нет, у Риты не могут быть: раз Зинаида Осиповна скрывала настоящую семью Риты, не могла показать и снимков. У Риты не могут быть, а вот у самой Зисиповны могут!
Раков не заметил заминки.
— Конечно, и три! Я вас поздравляю! Вы счастливец — не всем удается. От души!
Художник отложил три оттиска — но много еще оставалось. И от множества оттисков сама собой пришла мысль, что и знакомых у художника должно быть множество. И нет ли среди них шахматиста?
— Спасибо. И за оттиски эти, и за все. А я тоже держу слово: сказал, что перепечатаю, — и пожалуйста! Вы сами-то хорошо ту тетрадку помните?
— Да вроде, — удивился Раков.
— На другой стороне там мой брат писал. Мама пишет, что про него хорошо отзывались в секции как о таланте, а я показал его дебют, который он нашел в блокаду, тренеру и мастеру спорта, и он говорит, что детство, что ничего нового. Нет у вас шахматиста, чтобы еще одному показать? А то все бывает: запомнит и выдаст за свой! Не зря же про брата говорили, что талант.
— Плагиата, стало быть, опасаетесь?
— Во-во, плагиата! Хорошее слово, культурное.
— Вряд ли. Ведь ему лет тринадцать было?
— Да, примерно.
— И сорок лет назад. С тех пор вся шахматная теория вдоль и поперек… А вам очень хочется, чтобы талант, чтобы погибший чемпион?
— Кому ж не хочется? Родной же брат. И говорили же не зря. Да подумайте, в каких условиях он ходы искал! Это сейчас вокруг сервис.
— Вот в том-то и дело. — Раков достал папку со стеллажа, начал перебирать рисунки. — Какие все лица! Брата бы вашего сюда — я словно вижу!.. Всем хочется талантов… И выходит, что в том и трагедия, что погиб талант? А если неталант, то и нет трагедии? Вы сами-то понимаете, какой поразительный у вас был брат?! В том ужасе сидел, анализировал ходы, да и позаботился, чтобы пережил его этот дебют. Помните, пьеса была: «Все остается людям»? Вот бы про кого поставить — про вашего брата. Это же античная трагедия! И никакого значения, есть у него шахматный талант или нет! Внутренне ничего не меняет. У него гениальность человеческая, гениальность воли! Мы восхищаемся, когда какой-нибудь академик продолжал работать в блокаду, но у него за всю жизнь привычка к работе, а тут в тринадцать лет!.. Вам нужно о нем в газете рассказать, журналисту. Они, кстати, могут и по шахматной стороне проконсультироваться, но говорю вам, это ничего не меняет! Степе нужно было показать, Степану Степанычу: он как раз пишет для таких рубрик, знаете — на моральные темы.
— А он — журналист?
Не хотел себя выдать, а прозвучало растерянно. Угораздило же: разозлил журналиста! Тот, конечно, запомнит обиду. А так могло быть хорошо: посидели бы за чаем, поели бы торта — и уже знакомство. Это же нужный человек — журналист! И про брата мог бы написать, и вообще, мало ли когда понадобится.
— Да, он довольно известный. Лагойда — может, встречали?
Вячеслав Иванович не помнил, но на всякий случай' сказал:
— Да, читал.
Вот не повезло. Но и Раков хорош: надо же представлять сразу — журналист ведь, не бухгалтер! Терять было нечего, и Вячеслав Иванович спросил с неприязнью:
— Какой же он журналист, если самых простых вещей не понимает? Верит, что жена его спасала!
— Может, потому и журналист, что верит в лучшее в людях. Потому и пишет на моральные темы: про бескорыстие, про самоотверженность. Ему бы этот материал— про вашего брата!.. Да вы ему и покажите. Думаете, так обиделся, что и говорить не захочет? Успокоится, остынет. Да и ради такого материала! Хотите, дам телефон? И домашний, и редакционный.
— Давайте.
Вячеслав Иванович не очень верил, что наивный Степа успокоится и остынет: сам бы, может, и остыл, да эта его Люка будет подзуживать! Но все же записал на всякий случай.
От чая с тортом Вячеслав Иванович отказался, хоть и с сожалением: конечно, попробовать собственный торт — редкое удовольствие, которое он разрешал себе только под самым благовидным предлогом, и приглашение Ракова — как раз такой предлог; но чаепитие вдвоем лишний раз напоминало бы о совершенной глупости — ссоре с таким полезным человеком, как журналист, пишущий на моральные темы. А это ужасно противно — сознавать собственную глупость. Всегда легче, когда можно свалить вину за неудачу на кого-нибудь другого.