Вот такая первая запись. «Конечно, это еще не голод…» В конце-то ноября!! «Я почти весь свой паек съедаю сама…» Почти! «Пусть будет еще хуже, но пусть только не сдают город…» И даже: «Пусть нам останется надежда на светлое будущее!» Это подлинное, вот в чем дело! На собрании и Вячеслав Иванович сказал бы так же; он знал толк в выступлениях на всяких собраниях, умел сказать как надо — скакандо, как он называл такие выступления про себя, — но чтобы писать вот так для себя, нужен особенный настрой, нужны подлинные чувства! И они переживались его матерью 27 ноября 1941 года.
И тут Вячеславу Ивановичу пришла мысль вообще-то очевидная, но поразившая, как открытие: ведь мама тогда не знала — и никто не знал! — что Ленинград не сдадут, что город продержится девятьсот дней — и выстоит! Это мы сейчас знаем — и уверены, что иначе не могло и быть. Мы знаем, что величайшие страдания оказались не напрасны. А тогда?! Сдали же Минск, Киев, Одессу. Как же можно было точно знать, что не сдадут и Ленинград?! Надеялись — да! Но надеяться или знать точно — совершенно разные состояния. И чтобы хоть сколько-то почувствовать то, что чувствовали тогда они здесь, в Ленинграде, нужно не только знать размеры тогдашних пайков, тогдашние морозы, знать, сколько сброшено бомб и выпущено снарядов, — нужно еще суметь как бы отключить свое знание новейшей истории, нужно забыть, чем кончилась блокада, остановиться на 27 ноября 1941 года — а дальше неизвестное будущее…
И только тогда перечитать: «Пусть будет еще хуже, но пусть только не сдают город…»
28 ноября.
Сережа читает книжку, которая называется «Вечный хлеб». Фантазия. Ее написал тот самый Беляев, который написал «Человек-амфибию». Мне когда-то она нравилась, увлекательно пишет, а сейчас попыталась, чтоб отвлечься, но не могу: все страдания там, на страницах книги, кажутся такими маленькими рядом с нашими. А Сережа читает. Сам читает и вслух Славику. Там про хлеб, который разрастался сам из воздуха. Сережа читает и говорит: «Вот бы нам сейчас такой хлеб! Я бы сначала сам наелся, потом накормил бы Славика, плаксу Ритку, вас с папой. А еще потом, когда хлеб бы совсем разросся величиной с дом, всех соседей, всех дистрофиков!» Я не знаю, может быть, ему лучше не читать такую книжку? Чтобы меньше думать о еде. Мы все время думаем о еде. Раньше мысли были в голове, а теперь в животе. Сережа понимает, что горе из-за немцев. Славик тоже немного понимает, но плохо. А Риточка не понимает совсем. Как ей объяснить, почему мама дает мало кушать? Счастливые, у кого нет детей или у кого эвакуированы! А когда все время видишь…
1 декабря.
Нас прикрепили к булочной здесь рядом, на Красной Коннице. Бабы говорят, на Суворовском булочная лучше. Вот и Туся всегда старалась на Суворовский, а она знает, где что. А ничего не сделаешь, теперь и она сюда на Конницу, раз прикреплена. Петя переносит хуже, чем я, а ведь он всегда сильней. И карточка у него рабочая. Он приходит через три или четыре дня, старается принести, оторвать от себя. Только мало может. Сережа рассказывает про дрожжевой суп в школе. Он как взрослый мужчина. Мужчины рассказывают, как ели где-то, и не хотят брать от меня ни микроскопической крошки. Только маленькие ничего не скрывают, берут все и просят еще. Только нет этого еще! Даже близкие люди становятся раздражительными. Я сказала Пете, что еще не совсем голод, а он вдруг как закричит шепотом: «Это голод! Голод! Запомни: голод!» Так зло.
2 декабря.
Радость Петя принес шроты. Назвали, как в насмешку, похоже на шпроты. Как я их любила до войны! Такие почти черные рыбки, и вкус совсем особенный! А крабов не любила. Ужасно вспоминать, как в конце августа или уже в начале сентября, все по карточкам, в магазинах стояли свободно банки с крабами. Без карточек! И никто не брал. Петя сказал: «Давай купим. А то вдруг перебои с мясом?» Конец августа, но будто сто лет назад. Петя сказал шепотом: «Вдруг перебои с мясом?» — и самому стыдно, будто паникер. А я не послушала. Оттого что не любила никогда крабов. Ну и из-за денег: они дорогие, жалко стало тратить. Я копила на шубу. Хотела лисью шубу. Какая я подлая: копила на шубу и пожалела потратить на консервы, на еду, хоть и на крабов. Вернуть бы тот день! Я бы ходила по всем магазинам и покупала, покупала, покупала! Крабов, крабов, крабов! А еще до этого шоколад свободно лежал! И стало исчезать — разом, в один час. Вернуть бы тот день! Самое ужасное — своя глупость.
6 декабря.
Славик рисует квадратики на бумажке, которые называются «карточки», потом их отрезает и сам себе за них отоваривает продукты: маленькие кубики — «мясо», большие кубики — «хлеб». Рисует — отрезает. Часами. Риточка и этого не может. Я ложусь в кровать и прижимаю ее. Должно же что-то от меня переходить в нее! Тепло. И какая-то сила, если очень захотеть. Пусть выходит из меня, я согласна: из меня — в нее, из меня — в нее! Сережа, когда не в очереди, сам с собой играет в шахматы. Я раньше так гордилась, когда его хвалили во Дворце пионеров. А теперь кому нужны эти шахматы? Туся мне говорила: «Сходи во Дворец, может, твоему Сереже полагается паек, как одаренному ребенку!» Я пошла, как дура. Там никаких шахмат, там сплошь госпиталь. Сегодня в нашей прикрепленной булочной какой-то парень схватил из рук паек у женщины. Схватил и сразу кусает и глотает. На бегу. Его схватили и стали бить. А он глотает, пока все не доглотил. Смотреть— ужасно. Но правильно, что били! Мне не жалко! Что будет, если начнут вырывать хлеб из рук! Это все равно что убить заживо. Та женщина так и осталась без пайков на семью. Она к продавщице, та и слышать не хочет. Вот кого жалко, а не бандита!
Вячеслав Иванович отложил тетрадь. Нужно было передохнуть.
Он забыл было, что не ужинал, а тут сразу мощно включился голод, вдвойне против обычного — видно, заразился голодом от чтения. Открыл в нетерпении холодильник, и в который раз ему показалось, что наполненный холодильник прекраснее любого сейфа с драгоценностями. И богатств в нем неизмеримо больше, чем в сейфе. Что такое золото и всякие блестящие камешки рядом с ароматным сыром, с серебристым рыбьим боком, бархатистыми ломтями ветчины? Вот истинные ценности! Ну почему отец работал на каком-то заводе, а не поваром? Были бы сейчас живы с матерью. Да не только в предусмотрительности дело, в умении жить, — неужели какая-то радость иметь дело с металлом? Он же мертвый! Руки холодит, и больше ничего. То ли дело в пищевой промышленности — ведь продукты, они живые, они греют!
Вячеслав Иванович поел. Нужно почитать такой вот дневник, чтобы осознать до конца, какое это счастье — поесть. Не объедаться, — объедаться до тяжести в животе, до сонливости противно, — а в меру поесть. Об этом обычно стесняются говорить, повторяют с глупым высокомерием: «Не в еде счастье», — а вот и нет: в еде! Надо поголодать, чтобы понять, какое счастье в еде.
7 декабря.
Да, голод. Он все перевернул. Раньше мы боялись обстрелов и бомбежек. А теперь бомбежка — такая мелочь. Спускаюсь в бомбоубежище только ради маленьких. Они тоже не хотят, Славик каждый раз плачет: «Не хочу в бомбежище!» Петя слишком пьет воду. Я твержу, что нельзя, что вредно много воды, по радио специально говорили, а он кричит и злится, а сам пухнет. Теперь, когда кто толстый на улице, значит, опух. Самое плохое, лучше худеть до костей. Вечером поила Риточку молоком. Соевым, конечно. Достала стакан. Она пьет, и вдруг как заплачет. Я испугалась: «Что случилось? Животик болит?» Она все плачет. Потом показала пальчиком, между слезами: «Так мало! Сейчас кончится!»
10 декабря.
Вот и газета стала в два раза меньше. Как будто машины тоже голодные и едят бумагу. Наши освободили Тихвин. А вдруг это начало? Туся пришла, плакала, говорила, скоро снимут блокаду. Тогда сядем все за стол и по-настоящему пообедаем.