Он сжимал ей руку. Она не отнимала ее у него.
Немного слов было сказано. Неукротимый, неистовый Санджар никак не мог решиться задать последний вопрос.
Ему помогала сама Саодат. Через силу, печально она сказала:
— Да, Санджар, друг. Это так.
— Это твердо?
— Да, да, совсем твердо.
И она печально добавила:
— Пусто в моей душе. А разве соловей слетит на оголенные осенней непогодой ветви?
Он порывался сказать еще что–то, но Саодат мягко его перебила:
— Помоги мне уехать отсюда, скорее уехать. И прости.
Санджар проводил Саодат в Денау. В дороге они разговаривали, но это были все незначительные, маловажные разговоры.
Там, над обрывом, в свете молодого месяца, Санджар многое понял, но многое осталось ему неясным в рассказе Саодат о своей горькой жизни, о желании порвать со всем, что хоть немного напоминало старое, о намерении учиться, работать… Без злобы, без гнева, смирив свою страсть, с тихой грустью он склонил голову перед волей любимой женщины
IX
— Удивительная тишина, — пробормотал Джалалов. И он посвистал, стараясь нарушить молчание ночи. Но свист был так робок и жалок, что сам Джалалов невольно сконфузился и замолк.
— Хоть бы собака залаяла! — прозвучал сдавленно и глухо голос Курбана. Он ехал позади и до боли напрягал глаза, отчаянно вертел головой, наклонялся, приподнимался на стременах — и все впустую — ни малейшего просвета в бархатной тьме ночи обнаружить не удавалось. Он беспокойно вздыхал, тихонько ворчал и сплевывал.
— Где едем? Как едем? Что едем? Бог знает! — и вдруг он разразился руганью, совсем неуместной рядом с упоминанием бога.
— Истинно так! Истинно так! — прозвучал совсем рядом чей–то голос.
Курбан удивленно крякнул и резко повернулся на седле.
— Истинно, — продолжал тот же голос. — Вы добрый мусульманин. Только почтенный человек со спокойной совестью может так выражаться.
— Кто здесь?
Тот же неизвестный спокойно проговорил:
— Не спрашивайте в дороге об имени. Что такое имя? Кличка. И не все ли равно, как сейчас тебя назовут: Абдуллой или Расулем, Ибрагимом или… Шахабутдином. Еду я за вами давно и по разговору понял, что люди вы почтенные. Слова ваши связаны с войной. Вы не из людей ли славного парваначи?
Джалалов и Курбан возблагодарили про себя аллаха и его пророков, что сдерживали себя в пути и не болтали попусту. Джалалов заметил:
— Вы же сами, друг, сказали: «не спрашивайте». Да и что я могу сказать собеседнику, лица которого я не вижу, а присутствие которого ощущаю только ушами… на слух, как говорится.
Ответ ли не пришелся по вкусу спутнику, или он просто не нашелся что сказать, но все замолчали. Дробно стучали копыта. Чуть белела тропинка. Временами с севера от снежных хребтов проносились свежие порывы ветра.
Вдруг неизвестный заговорил. И сразу стало понятно, что Джалалова и Курбана он принял действительно за басмачей и поэтому не считает нужным скрывать своих чувств.
Он охал и стонал. Поток сбивчивых путаных фраз хлынул, не сдерживаемый больше никакими преградами и запрудами.
Долго нельзя было ничего понять в этих вздохах и стонах, обрывках фраз. Джалалов сначала пропускал болтовню незнакомца мимо ушей, потеряв всякую надежду уловить в ней хоть какой–нибудь смысл.
— Бож–же, — стонал неизвестный спутник, — о господи, опять шакалы по кладбищу заметались… Тяжко и трудно… честному мусульманину с шакалами… Отрепья вшивые залезли нам на спины и еще рот разевают. А честному убавление славы и богатства… Времена, когда всякий шакал лезет лапой в мешок и бренчит золотыми. Как, о бож–же, это назвать? Шакалы тут как тут. Сколько денег, угощений, поклонов стоило, и все пошло прахом. Только три года…
— Зачем же тратились? — перебил говорившего Курбан.
Но неизвестный ничего уже не слушал.
— Стрела вонзилась в сердце… Быстро так прошли годы. Прошли и ушли. Птица счастья села на голову и улетела. Только ее и видели. Спугнули ее проклятые, а? Бож–же!
Расположившись поудобнее в седле, чтобы дать хоть немного отдохнуть ноющим костям, Джалалов стал вслушиваться в беспорядочную речь спутника.
— Глаз аллаха и во тьме все видит, — хрипел спутник. — Ну вот, он послал мне на помощь вас, друзей. Их превосходительство Кудрат–бий послал вас помогать мне. Очень хорошо! Спасибо их превосходительству. Они хорошо знают сарыассийского судью Шахабуддина. Я их очень, очень уважаю. Правда, вы поможете мне черную кость заставить послушной быть, чтобы не вякала? А то распустишь их, — они сейчас же вонять начнут. Раньше бек пришлет на выборы своих нукеров, и все благолепно и достойно было, а сейчас я так тревожился, так беспокоился, кто же порядок наведет? Только горечь волнения переполнила мое сердце и подошла к горлу и вдруг слышу — вы едете…
Подъехав вплотную к Курбану, Джалалов шепнул:
— Ого, да ведь это сам сарыассийский казий Шахабуддин… Ну, смотри, только ни гу–гу. А то спугнем птичку.
Так же шепотом Курбан ответил:
— Вот она, птичка счастья нам… Зачем болтать!..
— И кто выдумал выборы, прямо от них мозги все переворачиваются, — продолжал Шахабуддин. — Не дают людям покоя. Сидишь на мягких одеялах, как на острых камнях. Все думаешь и думаешь, сколько народу придется накормить, сколько денег на пиршество истратить, сколько рук смазать, чтобы были жирными, сколько глоток заткнуть, чтобы помалкивали, — и все зачем? Только для того, чтобы после двух десятков лет трудов и забот о благе народа и постоянного, неподкупного и неуклонного соблюдения великого закона ислама взять вновь на свою шею бремя справедливости и в повседневных беспокойствах и напряженных трудах осуществлять правосудие.
Стараясь переспорить воображаемых противников, казий доказывал, что он готов опять взяться за выполнение обязанностей судьи из бескорыстных побуждений — для насаждения среди невежественной черни истинных и непреложных принципов закона. Он, Шахабуддин, дескать, готов, ради высокой цели, раздать последние жалкие крохи своего имущества, якобы вконец разоренного большевиками… И на головы большевиков посыпались самые витиеватые проклятья. Но не только чернь и большевики беспокоили Шахабуддина. Стало ясно (и Джалалов поспешил это учесть), что и среди баев и помещиков нет единства.
— Проклятые они! У них на губах мед, а в сердце уксус, — жалобно причитал Шахабуддин, — они трепыхаются по базарам, как курица с подпаленными крыльями и ошпаренными ногами, и все шепчут и злословят, разбрасывают капли яда и клеветы. Они смеют заявлять, что я притеснениями и обидами довел народ до озлобления, что народ якобы говорит: «Когда этот Шахабуддин возьмет мягкую лепешку и обмакнет ее в сливки, то пусть она прорвет ему глотку!»
— Кто же это они? — удалось ввернуть словечко Джалалову.
— Как кто они? О бож–же, молодой человек, слышу по вашему звонкому голосу, что вы еще молоды. Так вот я час уже вам толкую о всех этих чалмоносцах, ишанах да баях. Так создан мир! Где есть люди, там разногласия. Каждые десять ишанов и баев хотят своего казия и не хотят Шахабуддина, каждые десять помещиков…
— Позвольте, достопочтенный казий, — снова спросил Джалалов, — о каких десятках вы говорите? Это ишаны, баи, а дехкане? Их не десятки, а тысячи.
— Ха, — взвизгнул Шахабуддин, — кто говорит об этом быдле? Их дело идти за уважаемыми людьми, седобородыми илликбаши и юзбаши. Пусть комиссары из Бухары и Ташкента навязывают нам советские порядки, — мы, умные люди, знаем, что делать. Народу пикнуть не дадим. Все произойдет так, как приказано, а только на самом деле будет по–нашему, — хихикнул он. — Что же вы думаете, Мазар–и–Шериф да Кабул дальше, что ли, чем Ташкент, а господа англичане глупее комиссаров? Эти большевики только разговорами занимаются, а у наших есть кое–что получше болтовни. Кое–что полновесное, да звенящее, да сверкающее… Хэ, хэ… при виде золотых кругляшков быдло побежит за нами на край света, забыв о разных там… как большевики называют… свободах, что ли! Да и на что копающимся в навозе дехканам свобода? Им бы только пожрать. Эх, когда у нас есть желтые тяжеленькие кружочки, мы никого не боимся — ни комиссаров, ни эмирских прихвостней, вроде сынка сарыджуйского бека.