— Да я и не боюсь…
— Знаю, знаю. Вот вам инструкция. Я тут набросал кое–что. Пусть из Юрчи прибудет оркестр. Начальнику гарнизона я позвоню. Отправляйтесь. До свидания… Да, товарищ Медведь, приготовьте все для съемки. Историческое зрелище.
Кошуба был очень оживлен, нервничал. Он бегал по юрте, потирал руки и все повторял:
— Точка.
А когда ему задавали вопросы, он просто на них не отвечал.
Саодат пришла прямо с торжественного ужина, устроенного начальником миршадинского гарнизона в честь приезда парламентеров. Она была возмущена и незамедлительно напала на Кошубу.
— Я не понимаю, — резко говорила Саодат, — нет, нет, не перебивайте меня… Как вы — командир Красной Армии, — можете гарантировать жизнь и неприкосновенность чудовищу, которого все узбекские и таджикские дехкане прозвали «адамхуром» — людоедом и «конхуром» — пьющим кровь. Кто не знает, что он проделывал в мирных кишлаках, признавших власть Советов и помогающих Красной Армии? Разве вам не рассказывал Гулям–Магог, что этот детоубийца вытворял а Инкабаге? Он там устроил той. Все горцы называют этот той «пиршеством ужаса». Там Кудрат–бий с курбашами пировал, жарил баранину и плов в тени деревьев, а палачи сенорубкой рубили старикам головы. А сенорубка была тупая, и каждому убиваемому наносили пять–шесть ударов по шее, прежде чем человек в неслыханных мучениях умирал. Там…
— Постойте, Саодат.
— Нет, вы, наверно, товарищ Кошуба, не знаете. Там рядом с котлами, где варили плов, поставили такой же огромный котел, взяли его из мечети, — наполнили маслом, и в масле сварили самого почтенного, самого уважаемого дехканина Сахат Пулата за то, что он работал на заводе в Ташкенте и, став там коммунистом, принес имя Ленина в Инкабаг. Я скажу самое страшное, товарищ Кошуба: Зульфие–ой и Камбарбу — женам батраков, за то, что мужья их палками и камнями отбивались от ворвавшихся в их хижины бандитов, разрезали животы, вырвали оттуда живых детей и набили животы конским навозом…
Саодат несколько раз начинала плакать, но слезы моментально высыхали на ресницах, и она, страшно боясь, что ей не дадут закончить, говорила, вкладывая в свои слова силу убеждения человека, который на себе испытал весь ужас басмаческой жестокости.
Опустив голову и мрачно постукивая пальцами по посланию Кудрат–бия, Кошуба молчал. Он заговорил только тогда, когда Саодат смолкла и, всхлипывая, спрятала свое горящее лицо в ладони.
— Все? Вы все сказали, Саодат? — в голосе Кошубы послышалась несвойственная ему нежность. — И все же разрешите доложить, решение принято. Советская власть гарантирует сдающимся добровольно Кудрат–бию и участникам его шайки жизнь и свободу… если они сами не нарушат условий сдачи.
Он так многозначительно протянул последние слова, что Саодат с удивлением подняла голову.
— Очевидно, Кудрат решил сдаться, а раз так, он, конечно, будет соблюдать условия.
— Сколько было случаев, — вмешался Медведь. — Они сдаются, потом снова разбойничают, снова, когда туго приходится, сдаются.
— Тсс… это к делу не относится… точка. Я вас позвал вот зачем. Вам партийное поручение. Как только мы прибудем в Денау, город, где будет нам сдаваться Кудрат, вы немедленно, вместе с местными женработниками, примете меры, самые твердые и решительные меры, чтобы ни одна женщина не устроила демонстрации своих, кстати, вполне справедливых, чувств, чувств ненависти к басмачам. Я уже позвонил в ревком. Они там вам помогут. Чтоб было до поры до времени тихо и спокойно. Понятно?
— Понятно.
Саодат кивнула головой. Ее красивое лицо было полно растерянности.
— Я очень прошу вас, Саодат, помогите нам и сделайте все как надо. Никаких проявлений чувств. Если кто–нибудь попытается организовать демонстрацию… ну, из местных жителей, ни в коем случае не допускайте. Ну, идите, кончайте ваш ужин.
Джалалов лежал, укрывшись теплыми одеялами, около своей юрты. Бархатно–черное небо с мерцающими огоньками звезд низко повисло над лагерем. Легкий ветерок ласкал обожженное лицо. В юрте Кошубы виднелся свет.
Хрипло, надрывисто лаяла где–то собака. Рядом тяжело сопело большое животное — не то верблюд, не то рабочий вол. Лагерь был погружен в сон. Недалеко, в глиняной мазанке, плакал ребенок, а мать убаюкивала его тихой, простой песенкой. Песенка отгоняла беспокойные мысли, успокаивала. Тревожный голос разбудил Джалалова. Было холодно, веяло сыростью. В изголовьи стояла темная человеческая фигура.
— Кто, кто?
— Я.
Голос принадлежал Медведю.
— Понимаете, Джалалов, — зашептал он, — Санджар в лагере.
— Что? — вскочил Джалалов.
— Тише. Честное слово, здесь. Я проявлял вон в той юрте пластинки. Задержался. Иду, спотыкаюсь на кочках, проклятые здесь кочки, вдруг шасть! — из–за юрты комбрига, из–за поворота всадники. Думаю — свои, бойцы. Ан нет, вроде как молодцы из доброотряда, четверо их было, а впереди ехал, честное слово, сам Санджар.
— А потом вы проснулись…
— Ну, ну, глаза у меня есть, — Медведь обиделся. Однако он тут же забыл про обиду и возбужденно продолжал: — Едет такой гордый, вооруженный. Шапка меховая лихо надвинута на самые глаза. Я сбегал к Кошубе, так он говорит: «Померещилось, идите, товарищ Медведь, спать».
— Вот правильно, — сонно пробормотал Джалалов, — давайте спать. — И уже совсем засыпая, проговорил: — Жалко, хороший был парень. Только к нам он не рискнет приехать.
Медведь буркнул что–то неразборчивое.
Голос доносился из–за низкого дувала, и слова были настолько необычны, что Медведь насторожился. Он не очень хорошо говорил по–узбекски, но понимал все, что говорили. Речь шла о возвышенном:
— …бесценное, поистине бесценное наследие, — говорил кто–то, слегка нараспев. — Все останки нетленные, хранящиеся в великом Истанбуле, в самом пышном храме Гирнан–Сидэ — зубы пророка, самого пророка Мухаммеда, увы говорят, они совсем прожелтели, да еще в придачу часы, которые он потерял в битве, улепетывая, что есть духу, от острых мечей неверных собак, проявивших полнейшее неуважение к воинской доблести посланца аллаха. Там есть также священная и благословенная исподняя одежда Мухаммеда, а также коран, который он написал чудесным способом, ибо он был неграмотен и не мог отличить «а» от «б». Понятия не имею, как он мог писать. Есть в том хранилище святых копья и стрелы, а также обрезки ногтей и волосы, принадлежавшие первым четырем правоверным халифам. Только тот является халифом, кто владеет упомянутыми великолепными сокровищами религии. И недаром всю жизнь эти халифы только и делали, что ссорились, дрались и проливали кровь своих приверженцев из–за тех драгоценных реликвий. Под рукой халифа должны к тому же находиться навеки Мекка с Каабой и Иерусалим. Вот почему правоверные без конца воевали друг с другом, потому что не было возможности мирным способом поделить мозговую косточку между грызущимися друг с другом халифами. Только суннитский закон…
Создавалось впечатление, что за забором читалась духовная проповедь. Не ожидая, когда говоривший закончит, Медведь встал на цыпочки и заглянул поверх забора. Старый этнограф рассчитывал увидеть ишана или бродячего дервиша. Каково же было удивление Медведя, когда он обнаружил разведчика Курбана, ораторствовавшего перед небольшой аудиторией. Там сидели Николай Николаевич, Джалалов, Саодат и еще несколько человек.
— Что за проповедь? — мрачно проговорил Медведь.
У Курбана был несколько сконфуженный вид.
— Мой дядя, пусть просторна будет его могила, был большой домулла, — скромно ответил юноша. — Он хотел меня сделать имамом, но он всегда говорил мне: «Курбан, капля неправды подобна яду, отравляющему море истины. А ты видел имама, который не обманывал бы народ?» Я подумал–подумал и решил уклониться с тропы, ведущей к мечети.
После обеда Курбана вызвали к командиру, а ночью он исчез.
Экспедиция задержалась в Миршаде на несколько дней. Все предавались заслуженному отдыху.