Вишневский сидел в своей конторке один. Увидев главного инженера, он, потирая стриженые под бобрик волосы, встал. Они поздоровались. Вишневский был чем-то встревожен.
— Случилось что? — спросил Фомичев.
— Немчинов полчаса назад ушел. Ну и разнес же меня!..
— А, добрался-таки до тебя!.. Что говорил?
— Работаем плохо. Всем недоволен: нефть пережгли, по флюсам перерасход… На завтра к себе вызвал.
— Прав директор: вяло работаете, потому и растут потери. Вот у тебя над головой диаграмма висит, — показал Фомичев на лист ватмана на стене, где синей тушью была нанесена кривая планового задания и красной — выполнения. — Почаще поглядывай на нее. Уж больно ровно идет красная линия, подниматься не хочет. Сегодня, как вчера, завтра будет, как сегодня…
— На дряни печь не пойдет. Ты знаешь, какой мне концентрат дают. Воду выпариваю.
— Порядок у обогатителей наводим. Директор запретил выпускать концентрат повышенной влажности, будут такой давать — не принимай. Но скоро будешь получать больше концентрата. А какие работы ты собираешься провести на печи?
Вишневский с тем же расстроенным выражением лица стал перечислять:
— По твоему приказу увеличиваем объем ковшей, бункера делаем более удобные, форсунки переставим…
— Ты обратил внимание на потери? Они у тебя велики. В среднем они у вас ноль тридцать. Ночью бывают и больше. А ведь мы и до войны давали только ноль двадцать семь — ноль двадцать пять.
— Потери снизим. Сегодня собираем рабочих, поговорим с ними, прочитаем лекцию…
— Мало этого… Контроль, контроль… Будем лишать премий за большие потери. Предупреди всех мастеров. На этом уровне нельзя оставаться.
— Я все это отлично понимаю.
— А почему ты молчишь о Фирсове? — вдруг спросил Фомичев. — В цехе проводят интересную работу: ищут выгодный режим. Главному инженеру об этом не говорят, точно это ваше частное дело.
— Что Фирсов? — рассердился Вишневский. — Рано о нем говорить. Все это нуждается в проверке. Вот свод меня беспокоит. Не буду торопить Фирсова.
— Как? как? — удивился Фомичев. — Теперь понятие твое молчание. Не подозревал. Думал, ты смелее. Так нельзя! Понимаешь, нельзя так работать на производстве. Ведь ты этак в зажимщики стахановской инициативы попадешь. Пусть Фирсов продолжает свою работу, а ты тем временем подумай об усилении сводов, поройся в литературе, поговори с нашими ремонтниками. И запомни: инженер должен уметь рисковать. Без неприятностей нам не прожить. Ведь не всегда мы ходим по асфальтовой дорожке, где ног не замочишь, иногда приходится перебираться и по жердочке, случается и падать.
— Тебе легко говорить. За цех-то я отвечаю. Хочу, чтобы он работал хорошо. А ты видал, какая у меня зеленая молодежь? Фирсов поднимет производительность, а остальные не справятся.
— Молодежь у тебя хорошая: ремесленники — грамотный и горячий народ. Учить их надо, многому учить — это верно. Вот Фирсов этим и займется.
— Да слежу я за Фирсовым, — примирительно сказал Вишневский.
— Мало этого: надо создать Фирсову наилучшие условия для работы.
— Хорошо, — окончательно сдался Вишневский. — Только раньше времени на заводе об этом не говори.
— Почему?
— Пойдет звон… А вдруг ничего и не выйдет.
Потом, идя по заводскому двору, Фомичев все вспоминал этот разговор. Вишневский, когда он еще работал у Фомичева начальником смены, казался смелым инженером. Спортсмен! Оказывается, Вишневский иногда предпочитает осторожность. А может быть, это просто мнительность и неуверенность молодого инженера.
В ватержакетном цехе все сложнее и запутаннее. Сазонов готов, как будто, все сделать. Любит заверить, наболтать, а потом ничего не сделает. Убежден, что отлично работает и что пристают к нему напрасно. А упрям-то, как упрям! Скажет чепуху и потом будет настаивать. Опыт у него большой. А что с того? Одно начнет — бросит, за другое возьмется — тоже не доведет до конца. Вот теперь тянет с больной печью. Обещает поправить ее, но четкого и ясного плана у него нет. С людьми живет неважно, не всегда умеет найти дорогу к сердцу рабочего, мастера. Хорошее у него качество — привязанность к родному заводу. Работает он на нем столько же, сколько и Фомичев. Вот что связало их, — не дружба, а дух заводского товарищества.
Кто-то громко окликнул Фомичева. Он обернулся и увидел человека в военном костюме, но без погонов. Правый пустой рукав выглаженной гимнастерки был заправлен за пояс. Фомичев вгляделся в худого бледного человека, подходившего к нему, удивленно и радостно воскликнул:
— Годунов! Ты?
Он схватил его за костлявые плечи. Друзья троекратно расцеловались.
— Ты почему же молчал, никому ни строчки? Где пропадал? — забрасывал Фомичев вопросами Годунова.
— Где? По госпиталям катался. Долго ремонтировали. Позвоночник поправляли. Почти три года в гипсе отлежал.
— А теперь здоров?
— Видишь, хожу… А ты полнеть начал, товарищ главный инженер, — с удовольствием произнес три последних слова Годунов.
— Нет, это тебе только кажется. Не такие у меня дела: к полноте не располагают. Скоро худеть начну.
— О делах слышал. Я за вами по газетам следил, радовался.
— Наверное, не обо всем слышал. Звезду потушили. В соревновании начали отставать. Заходи. — Фомичев взял его под руку. — Расскажешь о себе.
Но Годунов решительно отстранился.
— Потом обязательно загляну. Схожу посмотреть на печи. Со своими ребятами хочу повидаться. Удивительно, сколько всего было за эти годы. А завод — вот он стоит. Стоит, чорт подери! Зашел в парикмахерскую, смотрю, — Павел Иванович, мой мастер, за креслом. Все такой же, только немного поседел. И кресло у него то же самое. Почти все, как было. Удивительно даже!
— Есть и перемены.
— Большие. Ну, не буду тебя задерживать. Зайду позже.
Фомичев не стал настаивать, понимая, как долго ждал минуты встречи с заводом солдат, начавший войну в лесах Подмосковья, а закончивший ее в центре Германии. Война продолжалась около пяти лет, а у Годунова она отняла почти восемь…
Они условились встретиться часа через полтора-два. Фомичев смотрел, как легким шагом шел по заводскому двору, сохраняя военную выправку, бывший командир танкового взвода, служивший последний год у него в полку, человек из тех, кто воевал с особой лихостью и дерзостью. «Заводская кровь», — говорил о нем на фронте Фомичев.
«Только вчера на парткоме о нем вспоминали, — подумал Фомичев, — а он и явился. Легок на помине».
И тут же он с тревогой подумал о судьбе Годунова. Что Годунов будет делать на заводе, куда его можно поставить? Ведь на любую работу он не пойдет, да и нужды в этом нет. Он же великолепный ватержакетчик, один из зачинателей стахановского движения на уральских медеплавильных заводах. Разве что инструктором по стахановским методам работы, людей учить? Это, пожалуй, подойдет.
Фомичев и Годунов встретились часа через три в уютном ресторане Дома культуры. К их столику то и дело подходили обедающие, поздравляли Годунова с возвращением домой. Годунов производил впечатление человека уверенного, спокойного за свою судьбу. Но складочка раздумья лежала у него над переносьем. И Фомичев подумал, как много часов, вероятно, провел он в тревоге, обдумывая, как будет жить и работать дальше. Потому-то, верно, и не писал никому.
— Ты почему ордена не носишь? — спросил Фомичев.
— А ты?
— Мне их и надевать нельзя сейчас, — отшутился Фомичев. — Еще отберут за такую работу.
— А я решил… Война давно закончилась, и не стоит теперь выставлять напоказ военные заслуги. Надо новую славу завоевывать — трудовую.
Реже стали подходить знакомые, ресторан пустел. Оки смогли провести разговор, интересный только им, связанным еще довоенной дружбой, когда и у Годунова проходил свою заводскую практику Фомичев. Расспрашивал Годунов, а Фомичев отвечал.
— А здорово вы работаете, — с восхищением отозвался Годунов. — План выполнили, а вам этого мало показалось. Народ вперед рвется! Хорошо! Во многих городах я лежал, пока лечили меня. Везде так, по всей стране. О коммунизме все думают… Всего три года после войны прошло… И какой войны! Видели мы с тобою, какие города нам немцы оставляли — камень и щебень. А зоны пустыни на Орловщине и Киевщине помнишь? Я думал, лет на десять работы хватит, чтобы все в прежнем виде восстановить. Ошибся. Восстановили много. А построили столько, что и не верится. Сильный наш народ. А после войны стал еще сильнее.