Одни говорили: газетный пачкун, все время вертелся в ростовском «Осваге». Другие стояли за Мариуполь: как будто субъект служил там в разведке и даже дослужился до скандала: во время допроса стянул мимоходом с руки инженера Шароля сапфировый перстень; на беду, инженер оказался не только французом, но и свояком военного атташе.
Так или иначе, служба загадочного лица являлась делом прошлым. Наблюдательный Аристарх знал, что в Феодосии постоялец болтается зря и доходов, ни в виде перстней, ни других, не имеет. Вот только разок, заманив мичмана-итальянца с транспорта «Элена» зайти посмотреть коллекцию непристойных открыток, субъект выиграл у него в железку что-то около тысячи лир. Прокидал он их ровно в четыре дня, для чего абсолютно истощил гастрономический магазин Зезона, славившийся не просто «го-», но особым, любительским «го-го-сотерном», а также заставил не менее двух дюжин особ женского пола ознакомиться со всеми удобствами номеров «Крым». После этого он дней десять курил окурки, не выметенные разиней Аристархом, а обедал в дешевой столовке для артистов при кооперативе фармацевтов, куда устроила его одна из четырехдневных фавориток, получившая в свое время за часовой визит целую стопочку иностранных кредиток.
Теперь мрачный субъект имел все основания быть мрачным. Окурков больше не было ни в ведре, ни под диваном. Выдачу обедов, вследствие скупости фармацевтов, со вчерашнего дня прекратили. Что касается Аристарха, то это был черствый, лишенный доверчивости человек, отнюдь не расположенный отпускать водку в кредит. Оставалось, все в жизни потеряв, лежать, так сказать, обрядно, на диване, на том самом диване. Он это и делал.
Кроме всего, донимали клопы. Пока он жил светской жизнью, та есть пил «сотерн», любезничал с дамочками, сдавал карты, эти не лишенные сообразительности насекомые, очевидно, прятались в различных укромных щелях. Но как только залег он на диван, выползли они густыми стадами и в одну минуту покрыли тело злополучного анахорета крупной сыпью.
Субъект давил их большим пенковым мундштуком с золотой монограммой, который он, за отсутствием папирос, теперь просто сосал, как соску. Клопы удивительно плохо пахли. Субъект трудолюбиво давил их, чесал особенно чувствительные места на боках, снова запихивал в рот горькую соску и думал: какая же гадость, откровенно говоря! Хорошо бы теперь обрызгать себя одеколоном…
По одному этому видно, что субъект хотя и воспользовался известным рецептом и завалился в номере на диван, но умирать никак не собирался.
Действительно, вдруг он энергично заворочался. Происходило это не от нового натиска клопов, но по причинам чисто духовным: надо было на что-нибудь решиться. Мундштук или портсигар? За три последних года мрачный субъект все растерял, последнее взяли московские или ростовские бабы в обмен на водку, а то и на хлеб. Но две вещи он сберег и был к ним привязан с нежностью исключительной. Он суеверно верил, что мундштук, купленный лет десять тому назад на Сухаревке и сверкающий таинственными инициалами «Р. Н.», помогает ему при игре: стоит только засунуть его в рот и обязательно выйдет девятка. Вера эта не всегда подтверждалась фактами, но все же оставалась непоколебленной. Что касается эмалевого портсигара с изображением голой дамочки, играющей на мандолине, то он, по мнению субъекта, немало способствовал ему в успехе среди обыкновенных не эмалевых дам. Сейчас предстояло сделать выбор. Еще раз подскочив на пружинистых ребрах, субъект решительно спрятал портсигар в карман. Похвальный поступок: очевидно, больше всего в жизни он ценил любовь.
Мундштук же немедленно был вручен Аристарху, хитро пальцем утиравшему нос. Минут пять спустя на ночном столике появились: рассыпные папиросы, бутылка водки, камбала по-гречески, то есть в мутной ржавой жиже, и, вместо хлеба, съеденного начисто гвардейцами, истекавшие жиром пончики. Субъект сочетанием не смутился. Он пил жадно, закусывая то рыбой, то пончиком. Настроение явно менялось. Клопы из мирового вопроса стали неважной деталью, возможно даже, что они снова ушли в свои щели. Сглотнув седьмую или восьмую рюмочку, он вынул портсигар, сосредоточенно взглянул на мандолину и на все прочее и громко оказал:
— Да-с. Женщины. Париж. Настоящий демимонд[53]. Надоело! Бокал «Ирруа» за прелестных дам!
Здесь нельзя было не узнать в этом случайном постояльце феодосийских номеров исконного москвича, даже гордость былой Москвы, одного из совладельцев пресловутой конторы в Черкасском переулке, Никифора Игнатьевича Халыбьева. Бедный овдовевший Нейхензон, как он умилился бы, увидав своего друга, несмотря на все злоключения, на подлость мариупольского Шароля, на полнейший крах газеты «Православный набат», на тупоумие и скупость Аристарха, несмотря на все это, бодро крякающего после каждой, с таким трудом добытой рюмки! Халыбьев разок икнул: это, наверное, Нейхензон нежно вспоминал его. Но Халыбьеву было не до воспоминаний, перед ним стояло одно: деньги, тогда Париж-женщины-жизнь, или?.. Или клопы! Деньги, во что бы то ни стало!
Прошли еще три рюмки. Вдруг смутная улыбка, которую нельзя определить иначе как вдохновенной, проявилась на его добротном, породистом, не по паспорту только дворянском лице.
— Аристарх! Чернила! Бумагу!
На сером листке, забрызганном греческой частью камбалы, бурыми, что ни минуту доливаемыми водой чернилами Халыбьев писал, писал, отрываясь, задумываясь, прислушиваясь. Гвардейцы давно затихли, в номерах остался лишь звон падающих из рукомойника капель и чей-то размеренный храп. Халыбьев прислушивался к тишине; так мечтательный поэт настороженным ухом ловит капризную рифму. Потом он снова писал. Он был воистину одержим творчеством. Его, как известно, нервная рука прикрывала короткие, отрывистые строки. Может быть, это были элегические стихи, посвященные эмалевой красавице с портсигара? Нет, вместо соответствующего посвящения наверху листа ясно значилось: «Состав резервных частей на польском фронте».
Кончив писать, уж под самое утро, когда закопошились в номере тот самый крюк и тот самый диван, а из треснутого зеркала выплыло измученное, но просветленное вдохновением лицо, Халыбьев достал визитную карточку и не без удовольствия прочел: «Nikifor Khalybieff. Rédacteur en chef de „Pravoslavny Nabat“». «Есть», — как сказал бы оставшийся далеко в Москве Поллукс. Завтра надо с утра побриться.
Хотя было уже нечто сильно напоминавшее утро, Халыбьев все же решил раздеться и часок-другой поспать. Проглотив последний пончик, он зажмурился от неги: будет женщина, пухленькая, понпонпончик! И вдруг заметил на подушке клопа. Но Халыбьев не раздавил его. Он пощадил клопа, и не от того, что мундштук, приспособленный для уничтожения этих тварей, перешел к Аристарху, нет, от просветленности, от умиления: черт с ним! Пусть живет…
Глава 4
ДЕЛОВОЕ УТРО ГОСПОДИНА АЛЬФРЕДА НЕЯ
Господин Альфред Ней читал газету, но читал он ее без пафоса и отнюдь не радуясь. Даже по его угрюмо отсвечивавшей лысине было совершенно ясно, что газета эта не милый «Journal des Débats», а «варварский лепет сумасшедшей страны, забывшей все правила морали» и так далее, или, короче говоря, «Крымский курьер», достаточно вежливо, однако, вполне ясно сообщавший об успехах красных на фронте.
— Я же писал им! Мы только зря тратим деньги. Они не верят. Сидят в Париже и думают, что здесь самая обыкновенная, мирная война! Здесь не война, здесь черт знает что такое! Здесь просто драка взбесившихся собак. Пока они не перегрызут все друг друга, нам здесь нечего делать.
Так брюзжал господин Ней. Брюзжание это прервала Жанна, которая тихо вошла в кабинет и ласково поцеловала лысину отца.
— Доброе утро, моя девочка. Дела из рук вон. Вероятно, недели через две-три мы тронемся в Париж. Ты рада?
Но лицо Жанны не выражало никакой радости. Наоборот, ее черные, от бессонной ночи обрамленные синью глаза глядели на отца как-то по-новому: грустно и потерянно. Это несколько озадачило господина Нея.