— Понимаю, уважаемый ага, — сказал Манольос.
— Тогда говори, ради твоего бога, говори, чтобы я тоже понял!
— Первые христиане, ага…
— Оставь ты первых христиан, гяур, хоть ты не морочь мне голову, хватит с меня и раки! Нужны мне теперь первые христиане! Я тебя спрашиваю, что значит большевик?
— Я скажу тебе, любезный ага, — запищал сверху старик Ладас. — Они хотят, чтобы не было богатых и бедных, а были только бедные, чтобы не было ни хозяев, ни рабов, а все были бы рабами, чтобы не было твоей и моей жены, а чтобы все жены были общими!
— Чтобы не было больше аги и райи! — зарычал ага. — Чтобы нарушился, значит, порядок божий? На вот тебе! — и, протянув руку, он ткнул ладонью прямо в лицо Манольосу.
— Открой свои глаза и посмотри, — все ли пальцы одинаковы? Тут и маленькие и большие. Такими их сотворил бог. Такими он сотворил и людей — один большой, другой маленький, один ага, другой райя. Такими он сотворил и рыб, — и большие рыбы едят маленьких. Он сотворил ягнят и одновременно — волков, чтобы волки ели ягнят. Таков божий порядок! И вдруг являетесь вы, большевики… Убирайтесь к черту!
Крикнув это, он выхватил ятаган, вонзил шпоры в бока лошади и бросился на саракинцев.
Женщины пронзительно закричали и стали поспешно взбираться на скалы. Испуганные мужчины тоже отступили назад; только Манольос стоял неподвижно.
— Эй, гяур, — закричал ему ага, — убирайся, чтоб я не отрубил тебе головы! Ты что же — не боишься?
— Я боюсь, — ответил Манольос, — но только одного бога, а людей я не боюсь.
— Клянусь моей верой, ты с ума спятил, тебя связать надо! — воскликнул ага и тут же захохотал. — Но ты чудак! Хочешь, я возьму тебя в свой конак, чтоб ты меня забавлял? Наша религия считает, что сумасшедшие и святые — это одно и то же, и не делает разницы между ними, а ты — и святой и сумасшедший. Ты чудак, говорю тебе! Иди ко мне в конак, я буду тебя кормить, поить и одевать, я сделаю тебя человеком… Не хочешь? Ну, тогда пропадай, несчастный! Ступай домой с богом! Мне не хочется убивать тебя.
Он обернулся к ликоврисийцам, которые радостно слушали, как ага их защищает.
— А вы, гяуры, вы и не сумасшедшие и не святые! Поэтому убирайтесь к дьяволу! Все убирайтесь — и честные, и хозяева, и дармоеды! Все убирайтесь вон!
Напуганные, но довольные ликоврисийцы торопливо разошлись по домам. Яннакос и Костандис подняли с земли учителя и, поддерживая, повели его домой, потому что несчастный еле шел и жестоко страдал.
— Так мне и надо, — признался он, — я не овечка и не волк, а какое-то недоразумение. Меня и волки кусают, и овцы марают. Я хорошо знаю, дорогие мои Яннакос и Костандис, что правильно, что неправильно, но у меня не хватает силы поступать как нужно! Я хорошо знаю, где правда, но молчу. Боюсь я! Где уж мне, несчастному, поднимать голову! Боюсь… И вот теперь, пожалуйста, меня колотили обе стороны — и ликоврисийцы и саракинцы. Они правы, они правы! Так мне и надо!
Он повернулся к двум друзьям, которые поддерживали его.
— А вы не боитесь? — спросил он с удивлением.
— И мы боимся, учитель, — ответил Яннакос, — но притворяемся храбрыми… Как мне разъяснить тебе это, если я сам запутался? Ну вот, я прикидываюсь храбрым, а сердце у меня дрожит, но постепенно, — странное дело! — притворяясь храбрым, я действительно делаюсь храбрым! Ты понимаешь, учитель, что я говорю? Сказать тебе по правде, я и сам толком не понимаю!
Несмотря на сильную боль, учитель усмехнулся.
— Я бы отдал всю свою ученость, — сказал он, — чтобы походить на тебя, Яннакос… А ты, Костандис?
— Я хуже Яннакоса, учитель. Я не храбрый и не притворяюсь храбрым. Я боюсь, дрожу от страха, я очень труслив, но мне стыдно. И если я когда-нибудь все брошу и пойду по пути Христа, я сделаю это не из доброты, не из храбрости, а из самолюбия. Я буду дрожать от страха, но не вернусь обратно. Понимаешь, учитель?
— Манольос лучше всех нас, — сказал Яннакос. — Ему не надо притворяться храбрым, он действительно храбрый.
ГЛАВА XVI
На другой день рано утром Михелис спускался с горы, дрожа от негодования. «Я пойду к попу и вырву ему бороду, — твердил он про себя, — я пойду поругаюсь со старостами, позвоню в колокол, созову все село и заставлю их выслушать меня!»
Он то вспыхивал, то успокаивался и никак не мог подыскать нужных резких слов, не знал с чего начать… Всю ночь он не сомкнул глаз, пребывая в какой-то тяжелой дремоте, а перед рассветом ему снова привиделся покойный отец: будто стоял над ним и жалобно смотрел на него, покачивая головой… Его губы зашевелились, и Михелис услышал его голос — тихий, слабый: «За что? За что? За что?» — и ничего больше.
Тогда он вскочил с кровати, взял свою палку и направился к селу. Он шел прямо к попу. Толкнул калитку, вошел, пересек двор, увидел попа, который, наклонившись, сидел у окна и при свете лампы, со слезами на глазах, читал какое-то письмо.
Увидя перед собой нежданного гостя, он поспешно спрятал письмо на груди, но Михелис успел заметить почерк и узнал его. Угас его гнев, промелькнула в воздухе тень смерти, и сердце его сжалось. Тем временем поп пришел в себя, слезы на его глазах высохли, и уже совсем другой человек смотрел на Михелиса.
— Каким ветром принесло тебя, хозяин? — спросил он насмешливо. — Тебе уже надоела и Саракина? Одиночество — страшная вещь, не покидай своего гнезда! Вернись в село, к своему богатству… Ты оформил документы? — спросил он обеспокоенно.
— У меня уже ничего нет, мне теперь легко, я свободен.
— Ты оформил документы? — снова спросил поп еще тревожней.
— Да.
— Ты сумасшедший! Сумасшедший! Сумасшедший! — заорал поп Григорис и яростно стукнул кулаком по подоконнику. — Ты пропал, несчастный, ты теперь раб попа! Хитрого попа Фотиса! Жаль мне твоего богатства!
— Я свободен, — повторил Михелис, и в его груди снова начал закипать гнев. — Это ты раб, отче! Ты не достоин своего сана!
Поп заговорил негромко, и в голосе его слышалось огорчение:
— О твоем благе я заботился и о благе моей дочери… Теперь все пропало!
— Что она пишет?
— Читай, — сказал поп. Вынув письмо, он бросил его Михелису.
Михелис взял письмо. Оно было все залито слезами, он не знал, чьими — старика ли, девушки ли? Медленно, с трудом читал он письмо, и глаза его затуманились.
«…Мне очень плохо, отец, прости меня, очень плохо… С каждым днем я худею, таю. Врачи проходят мимо моей кровати и даже не оборачиваются, чтобы посмотреть на меня; они вычеркнули меня из живых. А я лежу, глядя в потолок, словно в небо; другого неба для меня уже нет. И я бы умерла спокойной, даже счастливой, если бы не мысль о том, что ты, отец, останешься один-одинешенек. И некому будет подать тебе стакан воды… Тебя я жалею и еще моего бывшего жениха. Может быть, ему и не жалко, что меня не станет, но я, когда вспоминаю его, плачу, плачу… За что, за что? Чем я виновата? Я хотела иметь дом и ребенка… А теперь?..»
Михелис не мог читать дальше. Он положил письмо на подоконник и направился к двери.
— Ладно, — сказал он, — я ухожу.
— Чего же ты хотел от меня? Зачем пришел?
— Ничего. Мне от тебя ничего не нужно. Что ты можешь дать мне? Прощай!
— Бог суров, он безжалостно карает людей… Но чем я провинился перед ним?
Михелис, стоявший уже у порога комнаты, в гнева обернулся:
— Поп, он должен был бы покарать тебя, подлого, низкого человека, а не твою дочь!
— Он знает мое самое больное место, туда и ударил, — пробормотал поп, и на глаза его снова навернулись слезы.
Но внезапно его охватила ярость. Он вскочил и одним прыжком очутился на середине двора, догоняя Михелиса.
— Это все вы виноваты, — закричал он, — Манольос, подлый поп с Саракины и ты! Вы виноваты со всеми вашими проделками и вашим предательством! Все было хорошо, благодаренье богу, и к дочери моей вернулось бы здоровье, и ты не убил бы своим поведением своего отца, а через год я обнимал бы уже внука… Но Манольос, иезуит, вскружил тебе голову. А потом пришел этот обманщик, грязный поп — и умер от горя твой отец, ты разбазарил свое имущество, и я швырнул тебе твое обручальное кольцо, а моей девочке, когда она узнала об этом, стало хуже, и теперь она совсем погибла, погибла, конец ей… И она, проклятый, на твоей совести… Раньше у нее, бедняжки, было хоть мужество бороться, но теперь…