— Кто там? — раздался из-за калитки ее нежный голос.
— Отвори, — ответил Манольос, и сердце его забилось.
— Кто там? — повторил тот же голос.
— Я, я, Манольос.
Дверь сразу открылась, и вдова протянула к нему руки.
— Это ты, мой Манольос? — радостно воскликнула она. — Чем объяснить такую милость? Входи.
Он вошел, калитка за ним закрылась, и ему стало страшно.
Манольос остановился и огляделся в полумраке — увидел два горшка с гвоздиками, под ногами поблескивала крупная галька. Сердце его сжалось.
— Почему у тебя перевязана голова? — спросила вдова. — Ты боишься, что тебя узнают? Тебе стыдно? Ну, входи, входи, Манольос, не бойся, я тебя не съем!
Манольос молча и неподвижно стоял посреди двора, украдкой посматривая на белевшее в полумраке лицо вдовы, на ее полные руки, на едва прикрытую грудь…
— Днем и ночью думаю я о тебе, Манольос, — заговорила вдова, — спать не могу. А если даже и засну, то ты снишься… Днем и ночью я тебя зову: «Приди! приди!» И вот сегодня ты пришел! Добро пожаловать, мой Манольос!
— Я пришел, чтобы ты избавилась: от меня, Катерина, — тихо сказал Манольос. — Чтобы больше не думала обо мне и не звала меня. Я пришел, чтобы стать тебе противным, Катерина, сестра моя.
Ты станешь мне противен, Манольос? — воскликнула вдова. — Но ведь другой надежды у меня нет! Только ты, пусть ты этого не знаешь, пусть ты этого не хочешь, пусть и я этого не хочу, но только ты мое спасение… Не пугайся, Манольос; это говорит с тобой не моя плоть, а душа! Потому что и у меня есть душа, Манольос.
— У тебя в доме горит лампа. Зайдем, посмотришь на меня.
— Пошли, — сказала вдова и смело взяла Манольоса за руку.
Они вошли. Кровать вдовы — широкая, красиво застеленная, занимала чуть ли не всю комнату; над кроватью висела икона богоматери, а перед ней — маленькая лампада из розового стекла. На высокой подставке горел трехглавый светильник.
— Теперь посмотрим, как ты это выдержишь, Катерина, — сказал Манольос и подошел к светильнику. — Подойди поближе и взгляни на меня.
И он медленно начал развязывать платок.
Показались опухшие, потрескавшиеся, посиневшие губы, щеки, покрытые язвами, из которых сочился густой, желтый гной, и, наконец, открылась вся голова, раздутая, как барабан, красная, как сырое мясо.
Вдова смотрела на него широко открытыми глазами… И вдруг зажмурилась, чтобы ничего не видеть, припала к Манольосу и зарыдала.
— Мой Манольос, мой Манольос, — бормотала она. — Любовь моя!
Манольос осторожно отстранил ее.
— Смотри же на меня! Смотри же! — твердил он. — Не плачь, не обнимай, смотри на меня!
— Любовь моя! Любовь моя? — кричала Катерина и не могла от него оторваться.
— Тебе не противно?
— Как же ты можешь быть мне противен, мой мальчик?
— Нужно, нужно, Катерина, сестра моя, чтоб ты избавилась… чтоб и я избавился.
— Не хочу я избавляться! Если я буду без тебя, Манольос, я пропала!
Манольос в отчаянье опустился на скамью, рядом с кроватью.
— Помоги мне, Катерина, — сказал он умоляющим голосом, — помоги, чтоб спасти и себя… И я о тебе думаю, но не хочу… Помоги мне не впасть в грех!
Побледнев, вдова прислонилась к стене. Она смотрела на Манольоса, и ее сердце замирало, как будто она слышала ночью крики своего погибающего ребенка…
— Что я должна сделать для тебя, мой мальчик? — прошептала она наконец. — Чего же ты хочешь?
Манольос молчал.
— Хочешь, чтоб я убила себя? — спросила вдова. — Хочешь убить себя, чтоб избавиться от меня?
— Нет, нет! — закричал испуганно Манольос. — Я не хочу, чтобы погибла твоя душа!
Он остановился, затем продолжал;
— Я хочу тебя спасти. Только так я спасу себя, сестра моя. Душа твоя преследует меня.
— Моя душа преследует тебя, Манольос? — воскликнула вдова, и ее сердце затрепетало. — Возьми ее и унеси куда хочешь. Ты вспомни Христа, ведь и он возложил на себя душу Магдалины!
— О Христе я и думаю! — крикнул Манольос с облегчением. — О нем я и думаю, сестра моя, думаю днем и ночью.
— Иди по его пути, мой Манольос. Как он спас Магдалину-блудницу? Ты знаешь, а я нет! Делай со мной что хочешь.
Манольос поднялся.
— Я ухожу. Ты сказала мне свое слово, сестра моя, и я успокоился.
— И ты, Манольос, сказал свое слово и успокоил меня; ты назвал меня сестрой своей…
Манольос обвязал свое лицо большим платком, так, что снова остались видны только глаза.
— До свидания, сестра моя, — сказал он. — Я еще приду.
Вдова взяла его за руку и повела через двор. По дороге Катерина сорвала в темноте несколько гвоздик.
— Возьми, — сказала она, — Христос с тобой, Манольос!
Она вложила ему в руку гвоздики. Потом открыла калитку и посмотрела: на улице — ни души.
— Я никому больше не открою калитки, — сказала вдова. — Я буду с радостью ждать, когда ты снова придешь!
Манольос перешагнул порог и исчез в ночной темноте.
ГЛАВА VII
Пришел май, установилась хорошая погода; на полях росли и наливались хлеба, в садах округлялись оливки, на виноградных кустах висели незрелые гроздья, а смоковницы перерабатывали ядовитое молоко своих неспелых плодов в сладкий мед. Все село уже пропахло чесноком, который в огромном количестве истребляли ликоврисийцы.
Старик Патриархеас снова начал обжираться, еще больше раздобрел, весь налился кровью, и Андонис-парикмахер уже делал ему кровопускание и ставил банки, чтоб облегчить сердце. И старик Ладас тоже потихоньку жевал чеснок, охваченный хозяйственными заботами: сколько масла, сколько вина, сколько хлеба соберет он в этом году, сколько человек ему должны, в каком размере и как он взыщет долги. Помнил старик и о трех золотых монетах, которые он отдал Яннакесу и уже наметил план — продать с молотка и забрать себе ослика торговца.
А обрученные терпеливо ждут. В мае не женятся; в июне же много работы на полях, можно ли думать о свадьбе! Потом, в следующем месяце, молотьба, а в августе собирают виноград, и приходится уже дожидаться сентября, когда заканчиваются все работы и урожай складывают в сараи. Вот тогда приходит поп и благословляет новые парочки, которым теперь уже не надо заботиться о будущем — ведь есть у них хлеб, масло и вино, чтобы радоваться жизни, сеять и рожать.
У попа Григориса много хлопот — ему непременно нужно повенчать Марьори, а Михелис пошел по дурному пути. Он и так никогда не отличался большим умом, а теперь его совсем одурачили Манольос и его друзья. Они пользуются его слабостью, и — на тебе! — он раздает тайком от отца муку и масло бедным, и время от времени этот проклятый осел Яннакоса — чтоб он издох, этот осел! — таскает новоселам Саракины корзины с продовольствием.
— С такими искалеченными мозгами, — бормотал поп Григорис, — этот дурак скоро раздаст все свое имущество. Что тогда будет с моей дочерью?
Но хуже всего то, что этот козлобородый поп с Саракины каждое воскресенье служит обедню в какой-то пещере, а затем проповедует, и к нему начинает ходить кое-кто из Ликовриси. Ходят слушать этого сумасшедшего попа-шарлатана…
— Каждое село — пчелиный улей, — бормотал поп Григорис, — а две матки в одном улье не могут ужиться; пусть убирается отсюда со своим роем и переселяется в другое место. Саракина — мой улей!
И на Саракину пришел май, но май голодный, с жалкой растительностью. Кое-где показались между камнями дикие цветы, зацвели кусты арники, и множество серо-зеленых ящериц выползало погреться на майском солнышке… Ни маслин, ни виноградников, ни садов; только голые, неприступные скалы да деревья, усеянные колючками и полные ненависти к людям; изредка попадется какое-нибудь чахлое, скрюченное от ветра дерево, с горькими плодами, в которых одни косточки, — одичалая маслина, одичалое персиковое дерево, одичалая груша…
Сегодня воскресенье, и пещера с полустершимися фресками освещена. Ожили изображения праведников и святых. Но время и сырость не пощадили их: у одних сохранились только лица, у других грудь, у третьих — ноги. А от большого изображения распятия остался только Христов лик позеленевший, заплесневелый, да еще часть креста с двумя бледными ногами, по которым струится кровь…