— Скоро, — сказал Манольос, — нужно будет подрезать ветки на виноградных кустах, очистить оливковые деревья, удобрить поля. Неужели мы допустим, чтобы они опустели? Тогда мы потеряем год! Чего ты ждешь, отче?
— Я жду внутреннего зова, дорогой Манольос, жду голоса, который прикажет мне: «Иди!» Никогда в своей жизни я не принимал важного решения, не услышав этого голоса. А это решение, — я говорю об этом только тебе, Манольос, — великое, ведь может пролиться кровь.
— Знаю, дорогой отче. Но разве делается что-нибудь без крови в нашем подлом и несправедливом мире? Я думал: увидят ликоврисийцы, до чего дошли наши дети, увидят их впалые щеки, их распухшие животы, их тоненькие ножки — и пожалеют их. Поэтому я послал нескольких ребятишек в Ликовриси… Ты знаешь, как их приняли? Одни прогнали их палками от своих ворот, другие, словно это не дети, а собаки, бросили им сухие корки… И только один пожалел их — и знаешь, кто, отче? Ага! Он заметил с балкона, как дети рылись внизу, отыскивая объедки, очистки, лимонные корки, чтобы поесть. «Кто это там? — спросил ага. — Обезьянки или людишки?» Он спустился по лестнице в открыл дверь. Потом позвал Марфу: «Усади их за стол, Марфа, и накорми их всем, что у нас есть. Дай им поесть, чтобы обезьянки стали людьми…»
— Я этого не знал… Я этого не знал! — закричал священник, и на его загоревшихся глазах сверкнули слезы.
— Я тебе не рассказал сразу, отче, чтобы не огорчать тебя. В твоем сердце яд, им напоили тебя люди. Выпей теперь еще и этого яду, чтобы он совсем отравил твое сердце.
— Ты, конечно, правильно сделал, сказав мне это, Манольос, ибо сердце мое должно преисполниться горечи! Если в сердце человека нет ни любви, ни ненависти, то он ничего не может сделать в этом мире, так и знай!
Он замолчал, словно вдруг обессилев, сел на камень, склонил голову на грудь и так сидел долго-долго, будто прислушиваясь к чему-то. Манольос сел напротив него и смотрел вдаль, на долину. Дождь перестал, земля была черная-пречерная, досыта напившаяся влаги. Дул легкий ветерок, раскачивались ветки оливковых деревьев, казавшиеся то серебристыми, то темно-зелеными. Мокрые виноградники казались совсем темными. Ястреб слетел с вершины святого Ильи и парил над долиной.
Отец Фотис встал.
— Мое сердце исполнилось горечи, — сказал он, — я иду.
Манольос ничего ему не ответил. Он чувствовал, что все тело старика напряжено до предела. «Лучше бы я ничего ему не рассказывал, — подумал он, — лучше было бы…»
Отец Фотис поднялся на скалы и пошел тропинкой к вершине горы, где сияла белоснежная церковь святого Ильи.
Священник поднимался, расправив плечи, стройный, как сабля или двадцатилетний юноша. Он шел все время вперед, то исчезая за скалами, то снова появляясь. Он снял монашеский капюшон, и его волосы развевались по ветру.
Затем Манольос заметил его уже у входа в церковь. Он казался черной точкой на белой стене и был похож на сокола в небе. Наконец священник исчез в темном провале двери, и Манольос больше его не видел.
Тогда он вернулся в свою пещеру, взял толстую дубовую колоду и неожиданно начал вырезать новый лик Христа.
ГЛАВА XIX
Уже стемнело, но священник еще не возвращался. Поднялся сильный, ледяной ветер, небо нахмурилось. Где-то далеко-далеко, в наступившей темноте, снова послышался волчий вой.
— Пойдем посмотрим, что с ним. Вдруг что-нибудь случилось… — сказал Михелис.
Это были чуть ли не первые слова, которые он вымолвил за много дней. Все больше и больше погружался он в горькие раздумья. Он то вздыхал, то смотрел вверх, на церковь и горы, безмятежно улыбаясь. Он хранил косы Марьори на своей груди и ежеминутно вздрагивал от страха, что потерял их. Ночью, во сне, он кричал, вскакивал на ноги, подолгу не мог уснуть.
— Пойдем посмотрим, что с ним. Вдруг что-нибудь случилось… — снова сказал он Манольосу, который спокойно сидел в пещере.
Была, наверно, полночь.
— Ничего плохого с ним не может случиться, — ответил Манольос. — Я видел его сегодня, дорогой Михелис, он шел по тропинке, гордо подняв голову… Ничего плохого с ним не может случиться. На какое-то мгновение он показался мне бессмертным.
— Но он почему-то задерживается… Что он может там делать? — прошептал Михелис, которого не успокоили слова друга.
— Разговаривают они, у них тайная беседа, они решают, что делать, дорогой Михелис. Святой Илья и он. Никто не должен им мешать. Они принимают решение.
— Но ведь там ему нечего есть! Как он будет спать в такой холод!
— Ничего, он может не есть, не спать; он не чувствует холода. Таким, как он, уверяю тебя, в эти минуты ничего не нужно. То ли он уже мертвый, то ли бессмертный, не знаю. Но ему ничего не нужно.
Подошел к ним Яннакос. Был он хмур, что-то бормотал про себя и ругался.
— Опять ты сердит? Что с тобой, Яннакос? — спросил Манольос. — Как твои дела, кладовщик Саракины?
— «А как твои дети, ворон? С каждым днем все больше и больше чернеют», — ответил Яннакос.
И немного спустя добавил:
— Продукты кончаются, — вот какие у меня новости! Скоро съедим последние крохи… Что будем делать? Снова возьмем своих соколов и ринемся на долину? Теперь очередь за попом Григорисом.
— Очередь за Ликовриси, подожди! — сказал Манольос.
Яннакос вскочил на ноги и радостно захлопал в ладоши.
— Пришло время? — крикнул он. — Это сказал священник?
— Он пока ничего не сказал, но мне кажется, что время пришло… — прошептал Манольос. — Нужно успеть, а я еще не готов.
Оба друга повернулись к Манольосу, стараясь разглядеть в темноте его лицо.
— Тебе чего-то не хватает, Яннакос? — спросил Манольос.
— Конечно, не хватает.
— Чего же?
— Керосина. Я дал богу слово, что сожгу дом деда Ладаса.
— Ты дикарь… — промолвил Михелис.
— Я справедлив, — ответил Яннакос. — Если бы Христос в наше время спустился на землю, на нашу землю, — что бы он нес на плечах? Как ты думаешь? Крест? Нет! Бак с керосином.
Манольос вскочил, прислонился к скале и внимательно слушал.
— А что ты об этом думаешь, Манольос? — спросил Яннакос. — Ты молчишь?
— А ты знаешь почему, дорогой Яннакос? — прошептал Манольос, весь дрожа.
— Я этого не знаю, никто мне этого не говорил.
Немного помолчав, он добавил:
— Через несколько дней наши дети будут снова бродить, опираясь на костыли, по улицам Ликовриси и рыться в мусоре, чтобы найти какие-нибудь объедки, а на них будут смотреть и посмеиваться. Нашим детям снится Христос, именно Христос. Они просят, чтобы он спустился на землю. Но утром, просыпаясь, они все забывают — ведь они дети! — и снова роются в мусоре…
Манольос слушал, тяжело дыша, и молчал, но его сердце сильно билось и все тело вздрагивало. Позавчера ночью ему приснился такой же Христос. Точно такой же! Но ему, Манольосу, было стыдно в этом признаться. Да, ему приснилось, что босой Христос спускался с какой-то сверкающей, лысой горы, вроде Саракины, и нес на плечах не крест, а бак с керосином, и его глаза, суровые, печальные и грозные, были устремлены на Ликовриси.
Он повернул голову к Яннакосу.
— Ты прав, друг, — сказал он. — Не крест, а керосин.
— Я пойду встречу своих соколов. Нельзя терять времени.
Он остановился у входа и засмеялся.
— У попа Григориса, — добавил он, — есть лампа, она работает на керосине. Значит, у него в кладовке есть какой-нибудь бак с керосином, а то и два. Я возьму с собой Лукаса, он заменит лестницу. Спокойной ночи!
Уже совсем рассвело, когда Манольос увидел, что отец Фотис спускается с горы. Он прыгал со скалы на скалу, ряса его развевалась, как большие черные крылья, волосы разметались по плечам. Алое сияние зари охватило священника; казалось, это шествует сам пророк Илья, охваченный пламенем.
Женщины, шедшие с кувшинами по воду, заметили его и испуганно закричали.
— Святой Илья спускается с горы!