Он метался взад и вперед по двору, изрыгал проклятия и стоны, и из глаз его текли слезы. Вдруг его снова охватила ярость, и он закричал:
— Правильно объявил я! Ты и в самом деле сумасшедший, твоя подпись недействительна, я заберу у тебя все и отдам нашей общине! Саракина, будь она проклята, не съест ни одной грозди винограда, ни одной маслины, ни одного пшеничного зерна. Нет и нет! Это тебе так не пройдет! Я погублю тебя, клянусь, погублю так, же, как ты погубил своего отца, как ты погубил мою девочку… Вот увидишь! Не смейся! Я пойду к архиепископу и поговорю с ним. У меня в свидетели пойдет все село, и ага за меня! Это тебе даром не пройдет!
— Все с тобой заодно, — сказал Михелис, сердце которого разрывалось при виде страданий измученного и злого попа. — Все с тобой заодно, только не бог, но как может выдерживать твое сердце, как ты можешь допустить, чтобы столько людей на Саракине умирало голодной смертью? Не боишься бога?
— Если умрет моя Марьори, я сделаюсь зверем, и тогда мне никто не будет страшен! Я сниму рясу, возьму ружье и начну убивать людей! Почему бог убил мою Марьори? Что она ему сделала? Разве когда-нибудь в мире существовало более невинное, более доброе, более спокойное существо? И первым я убью Манольоса! Это он, собака, съел меня! Не повесил его ага, так я его повешу! Он строит из себя святого великомученика и героя, а сам продался Москве, предатель, безбожник, большевик!
В бешенстве он потряс кулаками перед самым носом Михелиса и проревел:
— Убирайся, чтоб я тебя больше не видел! Убирайся, не то я разобью твою голову о стенку!
Он упал на усыпанную галькой землю, губы его дрожали.
В доме никого не было. Михелис нагнулся, напряг все свои силы, поднял старика с земли, втащил его в дом и уложил на диван. Потом пошел в кухню, принес ему стакан воды. Старик схватил стакан, не отрываясь, сделал несколько глотков и открыл глаза.
— Михелис, — прошептал он, — я пропащий человек. Бог обрушивает кару на мою голову, но я не могу изменить решения, не могу… Я не могу простить никого, никого… Уходи, я не хочу тебя видеть!
Вдруг он почувствовал прилив сил, вскочил с кровати, перебежал через двор и открыл калитку.
— Убирайся! Чтоб ноги твоей больше не было в моем доме! — крикнул он и с силой захлопнул калитку за Михелисом.
Михелис бродил по улицам села, и у него было такое чувство, будто он попал вдруг в незнакомое место. Бродил как во сне и словно в первый раз видел эти дома, магазинчики, этот платан. Проходя мимо родительского дома, он остановился и долго смотрел на него, охваченный воспоминаниями… Он хотел было перешагнуть порог и войти, но испугался, что может увидеть покойника — высокого, жирного, обросшего травой, который стоит посреди двора, простирает к нему руки и не разрешает войти…
Михелис вздрогнул и быстро пошел прочь. На мгновение ему показалось, что страшные слова попа: «Ты его убил, ты…» — превратились в жутких, костлявых мертвецов, которые преследуют его.
На краю села он остановился. «Зачем я пришел сюда, — подумал он, — зачем? Ведь во мне клокотал гнев, куда же он делся?» И вдруг перед ним возникла Марьори. Она словно плыла в воздухе, бледная, с широко открытыми глазами, с красным платком у рта…
— Это село полно мертвецов и привидений, — прошептал он. — Уйду отсюда!
Облака заволокли небо, солнце скрылось. Внезапно поднялся ветер, деревья задрожали, полетели уже начавшие желтеть листья, и земля, как тяжело больная, постепенно покрывалась желтыми пятнами.
Прошло несколько крестьян. Сделав вид, что не замечают его, они поспешно скрылись в переулке. Один мальчик обернулся, увидел его, расплакался. Какая-то старуха из-за полуоткрытой калитки посмотрела на Михелиса и тут же захлопнула ее. Потом подошла к своему старику, который бродил по двору и искал солнечного местечка, чтобы погреть свои кости.
— На улице, — сказала она ему тихо, — сын нашего прежнего архонта, Михелис. Жаль смотреть на него… До чего он дошел, помилуй нас, господи! Высох, побледнел, глаза остекленели…
Старик покачал головой.
— Так ему и надо, — сказал он. — Роздал свое имущество, а теперь бродит по переулкам… Босой?
— Нет, носит еще старые свои туфли! Правду говорят, свихнулся, несчастный.
— Конец роду Патриархеасов! — сказал старик хихикая. — Столько людей извели, а теперь сами вот до чего дошли! Нет, что не говори, а бог справедлив! Слушай, жена, что я тебе скажу: послезавтра, когда он начнет стучать в двери, подай ему кусок хлеба, тогда мы сможем сказать, что подавали милостыню Патриархеасам!
Он перекрестился.
— Слава тебе, господи! — прошептал он с удовлетворением.
Послышался далекий гром, воздух стал влажным, запахло дождем. Михелис встряхнулся.
— Пойду поищу Яннакоса, — внезапно решил он и снова вошел в село.
Упали первые тяжелые капли, улочки опустели. Проходя мимо дома вдовы, он остановился. Толкнул дверь: пустынный двор, увядшие красные гвоздики. Он вошел в комнату. Ковры, скамейки, сундуки — все разворовали, ничего не оставили; разобрали кровать, вынули оконные рамы, только одна еще была цела и болталась на петлях, глухо поскрипывая при порывах ветра. И прохожие уже начали заходить сюда и гадить по углам…
— Бедная Катерина… — прошептал Михелис. — Сколько радости ты дала людям, сколько радости ты сама видела и слышала в этой, ныне опустевшей комнате! Тьфу тебе, мир!
Пискнула мышь; она забралась на камышовый потолок и с ожесточением грызла его, как будто бог платил ей за это и указал срок, когда надо кончить. И поэтому она торопилась.
Михелис закрыл за собой дверь и направился к дому Яннакоса.
«Скорее Катерина со всеми ее грехами войдет в рай, чем поп Григорис во всех своих рясах… — подумал он. — Она уже вошла, наверно… Сидит там и разговаривает с Марией Магдалиной…»
У него немного отлегло от сердца, и он постучал в дверь Яннакоса.
Яннакос с утра сидел в конюшне и прощался с осликом. Он дал обещание отдать его саракинцам, но вчера вечером получил записку от старика Ладаса: «Верни мне три золотые лиры, или я заберу твоего ослика. Хорошенько подумай, а то посажу тебя в тюрьму».
Он обнимал лоснящуюся, горячую шею любимого животного, оплакивал его и говорил ему всякие нежные слова:
— Юсуфчик мой, злые люди позавидовали нам и хотят нас разлучить! Кто теперь будет приходить к тебе каждое утро, кто будет разговаривать с тобой, ласкать тебя, наполнять твое ведро чистой водой, ясли — кормом? Кто пойдет в поле за свежей травой, чтобы ты полакомился, мой Юсуфчик!.. Кроме тебя, у меня никого нет на свете. Потому я и не обращал внимания на людей, что бы они ни делали, что бы мне ни говорили. Я слушал их и улыбался. Ведь я знал, что, когда вернусь домой, ты будешь меня ждать, мой Юсуфчик, ты повернешь ко мне голову, посмотришь на меня невинными глазами и помашешь хвостом… И двинемся мы оба в путь, — ты впереди, я сзади, — пойдем по селам, будем продавать и покупать и честно, своим потом зарабатывать на хлеб… А теперь, что с тобой будет в руках скряги, который хочет нас разлучить? Что будет со мной — ведь я останусь один на целом свете! Пропали мы, мой Юсуфчик! Будьте вы прокляты, злые люди и их дела! Будь проклята и ты, несправедливая судьба, которая сделала нас бедными!.. Прощай, мой Юсуфчик!..
Он нагнулся, плача, поцеловал блестящую, теплую шею животного, медленно и нежно погладил рукой белый пушистый живот ослика, его круп, хвост…
А Юсуфчик радовался ласкам своего хозяина, гордо встряхивал головой, поднимал хвост и победно ревел.
Стукнула дверь. Яннакос испуганно вскочил на ноги, но тотчас же успокоился, увидев Михелиса.
— Здравствуй, Михелис, — сказал он с облегчением, но его глаза были красны от слез.
— Что с тобой, Яннакос? Ты плакал?
Яннакос вытер глаза, ему стало стыдно.
— Я, кажется, стал ребенком, — сказал он, — прощался со своим осликом… У меня его забирает скряга Ладас, чтоб он сдох!