Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Эту минимальную частицу — часть речи — Бродский хочет сохранить для следующего тысячелетия, несмотря на то, что он сам превратится до наступления нового века из источника любви в объект любви, в книгу на полке будущего читателя. Он выбрал слово «рот» как метафору речи, то есть литературы. Слово «рот» набирает вес своей позицией в конце трехстишия (в которой все рифмованные с ним слова повторяют его, как эхо) и в самом конце всего стихотворения. Веко смыкается, зато рот открывается, когда человек приближается к концу. Остается голос, слышимость которого усиливается над водой — во времени. В рассматриваемом нами стихотворении обнаруживается свойственная для онтологии Бродского антитеза земля vs. море. Земля обозначает пространство, а вода является символом времени, как исторического, так и абсолютного Времени в поэтической философии автора. «Только одни моря невозмутимо синеют», несмотря на насильственное расширение пространства. На горизонте море и небо сливаются воедино — граница между трансцендентным и имманентным мирами нарушается. Для логоса, который принадлежит к обоим мирам, эта граница несущественна.

В образе лирического субъекта, которому хочется бросить рыть землю[1071] и сесть на пароход, показывается традиционная метафора поэта как пловца или моряка. Тихое море, наподобие бумаги, представляет собой плоскость, на чьей поверхности следы не закрепляются, но рассеиваются в один миг. Но зато голос-логос разносится далеко во времени. В эсхатологии Бродского логосу приписывается возможность спасения от полного забвения. Горизонт как перспектива будущего подвергается двоякому истолкованию: он может обозначать или конец, или начало нового, о чем свидетельствует слово, произносимое морем, слово, доносившееся издалека. Повторяющее его эхо позволяет трактовать это слово либо как «заря» — утро, начало нового дня — либо как слово «зря». Последняя трактовка раскрывает еще раз переживаемую поэтом близость собственной смерти. В поэтическом мире Бродского мотив горизонта встречается часто как синоним знака минуса или нуля[1072]. Итак, как можно видеть в стихотворении «Fin de siècle», линия горизонта является эквивалентом перехода границы в небытие[1073]. Открытый рот, в свою очередь, невольно намекает на знаменитую картину Эдуарда Мунка «Крик», в которой контуры образа отчаянного кричащего, так кажется, повторяют форму открытого рта, форму нуля. Следует также заметить, что приближающийся в «Fin de siècle» рубеж веков, 2000 год, составляет собой вереницу трех нулей.

Бродского никак нельзя причислить к хилиастам. Для него время, предшествующее концу века, не кажется лучшим или более чудным, чем настоящее время. Его ожидания, касающиеся будущего, не находятся в противоречии с настоящей действительностью. Для него все «новое» — магический «пароль» «фин-де-сьекля»[1074] — обозначает неизбежный отказ от старого, чем объясняется его выбор эпитета «печальные» для характеристики «новых времен». Описание Бродским «времен конца» проникнуто личным пережитым опытом, вот почему его взгляд скорее трагичен, чем пессимистичен. Реальные, но превращающиеся в трюизмы мотивы экологической и демографической катастроф приобретают более глубокий смысл, если рассмотреть их в контексте мироздания поэта и его концепции человека в целом.

Обратимся к рассмотрению элементов секуляризованной эсхатологии Бродского. Мироздание поэта, отраженное в стихотворении «Fin de siècle», строится на бинарных оппозициях, основополагающей из которых является упомянутая уже оппозиция пространство — время, которая манифестируется тут в антитезе земли и моря. Противопоставление миров «прежде» и «теперь», в свою очередь, служит принципом, структурирующим время. В анализируемом нами тексте можно обнаружить множество других антитез, например, «бытие — небытие», «свет — темнота», «теснота / переполненность — пустота / простор», «охотник — добыча», «вещественность — невещественность/ душевность», «одушевленность — неодушевленность», «имя — анонимность», «индивидуум — толпа». При более внимательном рассмотрении, однако, некоторые из этих оппозиций окажутся мнимыми, так как их противоположности являются не взаимоисключающими, а переходят одна в другую. Бытие, например, приобретает качества небытия: переполненное людьми и товарами пространство в своем однообразии отражает духовную пустоту, и в иллюзорности света, о-или про-свещения, проявляется темнота человеческого сознания, слепо верующего в научный и экономический прогресс. К тому же материя, человеческая плоть включительно, уплотняется в «сыр» с пустыми дырками, символизирующими черные дыры коллективной памяти:

Век был, в конце концов,
неплох. Разве что мертвецов
в избытке, — но и жильцов,
включая автора этих строк,
тоже, хоть отбавляй, и впрок
в пору, давая срок,
мариновать или сбивать их в сыр
в камерной версии черных дыр,
в космосе.

Личностей больше нет, человек превратился в безымянный член толпы, а вещи, наоборот, называют по собственным именам — по брендам. Полярности основной временной антитезы, разделяющей мир на «прежний» и «теперешний», все равно не встречаются. Граница между старым и новым не поддается колебаниям. Антиномичность «прежде — теперь» не меряет объективного расстояния между временами, а выражает личное переживание времени с точки зрения человека, находящегося во времени.

Мы уже не раз указывали на возможные связи мировидения Бродского со взглядами философов-экзистенциалистов[1075]. Глубокий анализ философских слоев миропонимания Бродского невозможен в рамках этой статьи, но хочется уделить внимание некоторым проявляющимся в стихотворении «Fin de siècle» элементам его картины мира, приближающим его к экзистенциалистам, в особенности к хайдеггеровскому восприятию бытия. (Несмотря на то что, по мнению экзистенциалистов, человеку приходится отказаться от всяких мировоззрений, чтобы видеть мир таким, каков он есть.)

Общие вопросы, которые Бродский и Хайдеггер задают себе непрерывно, касаются бытия («das Sein») и всего сущего («das Seiende») в мире. И время — вот чем они постоянно увлекаются. Они стремятся к кронософии, к глубокому пониманию времени. В восприятии Бродского время является качественным измерением индивидуального существования, в котором проявляется его концепция истории и самого себя. Такое понятие времени сближает его с экзистенциалистской философией. Хайдеггер бесконечно удивляется бытию, но в той же мере его тревожит и вопрос о небытии, он ощущает близость пустоты. Тот самый страх («Angst»), который свидетельствует о присутствии смерти и о господствующей силе смерти над временем, остро осознает и Бродский. Но, по сути дела, в этом же страхе проявляется «аутентичность» человеческого существования. Страх — это знак того, что человек есть самость, а не «кто угодно», человек вообще («Das Man»), хотя человек часто действует или мыслит как «das Man». Для обоих мыслителей смерть или Ничто не находится вне пределов бытия, но человеку приходится встречаться с небытием в своем здесь-бытии («Dasein»). В осознании смерти бытие манифестируется в его нагом и самом полном виде. Для Хайдеггера, как и для Бродского, опыт переживания человеческого бытия и формирования личности характеризуется именно движением к смерти. Исходным пунктом для обоих является бытие человека в конкретном имманентном, временном мире. Источником всех как онтологических, так и метафизических размышлений является не абстрактная философия или потусторонность, а окружающий мир со всеми его явлениями[1076]. Тем самым они пытаются воздерживаться, более или менее успешно, от какой бы то ни было теологической аргументации. И Хайдеггер и Бродский акцентируют преимущество языка — не человек говорит языком, а наоборот, хайдеггеровский Логос — это то «слово, через которое Бытие есть»[1077]. Без сомнений, Логос занимает такую же центральную роль в мироздании Бродского. В «Fin de siècle» через слово освещается будущее небытие, но в нем заключена и возможность возрождения к новой заре. Через Логос Бродский совершает свой «скачок» а-ля Кальвино «над тяжестью мира».

вернуться

1071

Он, вероятно, копает себе могилу, ср.: «Я готов, чтоб меня песком / занесло <…>». Возможно также, что он копается в своем прошлом (ср. Баальбек) или старается укоренить себя в земном существовании, в бытии (ср. хайдеггеровское понятие «In-der-welt-sein» — «being-in-the-world»: «То be human is to be immersed, implanted, rooted in the earth, in the quotidian matter-of-factness of the world <…>» (Steiner 1992: 83–84). Ср.: «Конец прекрасной эпохи»: «То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом, / то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом. Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза, / паровоз с кораблем — все равно не сгоришь со стыда: / как и челн на воде, не оставит на рельсах следа / колесо паровоза».

вернуться

1072

См., например, «1972 год»: «<…> не горизонт вижу я — знак минуса к прожитой жизни» (Бродский III: 19).

вернуться

1073

Амбивалентность значения горизонта в творчестве Бродского объясняется, в частности, тем фактом, что, на его взгляд, задача поэта (искусства в целом) заключается в том, чтобы он стоял на границе между бытием и небытием, прокалывая отверстия своим пером в броне небытия, см., например, «Меня упрекали во всем» (Бродский IV: 173). См. также: Лотман 1998: 188–207.

вернуться

1074

См. у Вебера: «<…> and the great password of the fin de siècle was never old, but new. Art nouveau, of course, but also new woman, new hedonism, new criticism, new journalism, new sports, new discoveries, new kinds of science, and even new history. <…> There was more to excite than to depress» (Weber 1999:24).

вернуться

1075

Анализу сходств философского видения мира Бродского и экзистенциализма посвящена, между прочим, статья Андрея Ранчина: «Памяти Бродского. Религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм». Ранчин пишет следующее: «Родство Бродского с экзистенциализмом проявляется скорее не на мотивном уровне, который никак не поддается редукции до пределов одного философского течения, но в образной поэтике, в построении поэтической модели мира» (Ранчин 1997: 167). С его мнением нетрудно согласиться.

вернуться

1076

См., например, «Wooing the Inanimate»: «Well, metaphysics is always down-to-earth, isn’t it? The more down-to-earth it is, the more metaphysical it gets, for the things of this world and their interplay are metaphysics’ last frontier: they are the language in which matter manifests itself. And the syntax of this language is very crabby indeed» (Brodsky 1995: 320). Ср. у Хайдеггера: «Человеческое бытие может вступать в отношение к сущему только тогда, когда оно выдвинуто в Ничто. Выход за пределы сущего совершается в самой основе нашего бытия. Но такой выход и есть метафизика в собственном смысле слова. Тем самым подразумевается: метафизика принадлежит к „природе человека“. <…> Метафизика есть основное событие в человеческом бытии. Она и есть само человеческое бытие» (Хайдеггер, с. 11).

вернуться

1077

См.: Steiner 1992: xxxv: «In the final analysis, the Logos proclaimed by Heidegger, the Word through which Being is, is like a valedictory twin of the Logos which speaks dawn in the Johannine Gospel». Стейнер отмечает ту важную роль, которую устная речь по сравнению с письменностью имеет в учениях Хайдеггера: «Socrates is, rules Heidegger, the „purest“ of all Western thinkers; that purity is immediate to the fact „that he does not write“ <…> The letter kills the spirit. The written text is mute in the face of responding challenge. It does not admit of inward growth and correction. Texts subvert the absolutely vital role of memory» (Ibid: 14).

124
{"b":"200789","o":1}