1957 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995. Волга Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны. Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей. Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река. А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов, и Ленин — это все она. Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою. Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть. 1958 Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи. Москва: Молодая гвардия, 1962. Всегда найдется женская рука… Всегда найдется женская рука, чтобы она, прохладна и легка, жалея и немножечко любя, как брата, успокоила тебя. Всегда найдется женское плечо, чтобы в него дышал ты горячо, припав к нему беспутной головой, ему доверив сон мятежный свой. Всегда найдутся женские глаза, чтобы они, всю боль твою глуша, а если и не всю, то часть ее, увидели страдание твое. Но есть такая женская рука, которая особенно сладка, когда она измученного лба касается, как вечность и судьба. Но есть такое женское плечо, которое неведомо за что не на ночь, а навек тебе дано, и это понял ты давным-давно. Но есть такие женские глаза, которые глядят всегда грустя, и это до последних твоих дней глаза любви и совести твоей. А ты живешь себе же вопреки, и мало тебе только той руки, того плеча и тех печальных глаз… Ты предавал их в жизни столько раз! И вот оно — возмездье — настает. «Предатель!»— дождь тебя наотмашь бьет. «Предатель!»— ветки хлещут по лицу. «Предатель!»— эхо слышится в лесу. Ты мечешься, ты мучишься, грустишь. Ты сам себе все это не простишь. И только та прозрачная рука простит, хотя обида и тяжка, и только то усталое плечо простит сейчас, да и простит еще, и только те печальные глаза простят все то, чего прощать нельзя… 1961
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995. Глубина Будил захвоенные дали рев парохода поутру, а мы на палубе стояли и наблюдали Ангару. Она летела озаренно, и дно просвечивало в ней сквозь толщу волн светло-зеленых цветными пятнами камней. Порою, если верить глазу, могло казаться на пути, что дна легко коснешься сразу, лишь в воду руку опусти. Пусть было здесь немало метров, но так вода была ясна, что оставалась неприметной ее большая глубина. Я знаю: есть порой опасность в незамутненности волны, ведь ручейков журчащих ясность отнюдь не признак глубины. Но и другое мне знакомо, и я не ставлю ни во грош бессмысленно глубокий омут, где ни черта не разберешь. И я хотел бы стать волною реки, зарей пробитой вкось, с неизмеримой глубиною и каждым камешком насквозь! 1952 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995. Граждане, послушайте меня… Я на пароходе «Фридрих Энгельс», ну а в голове — такая ересь, мыслей безбилетных толкотня. Не пойму я — слышится мне, что ли, полное смятения и боли: «Граждане, послушайте меня…» Палуба сгибается и стонет, под гармошку палуба чарльстонит, а на баке, тоненько моля, пробует пробиться одичало песенки свербящее начало: «Граждане, послушайте меня…» Там сидит солдат на бочкотаре. Наклонился чубом он к гитаре, пальцами растерянно мудря. Он гитару и себя изводит, а из губ мучительно исходит: «Граждане, послушайте меня…» Граждане не хочут его слушать. Гражданам бы выпить и откушать и сплясать, а прочее — мура! Впрочем, нет,— еще поспать им важно. Что он им заладил неотвязно: «Граждане, послушайте меня…»? Кто-то помидор со смаком солит, кто-то карты сальные мусолит, кто-то сапогами пол мозолит, кто-то у гармошки рвет меха. Но ведь сколько раз в любом кричало и шептало это же начало: «Граждане, послушайте меня…» Кто-то их порой не слушал тоже. Распирая ребра и корежа, высказаться суть их не могла. И теперь, со вбитой внутрь душою, слышать не хотят они чужое: «Граждане, послушайте меня…» Эх, солдат на фоне бочкотары, я такой же — только без гитары… Через реки, горы и моря я бреду и руки простираю и, уже охрипший, повторяю: «Граждане, послушайте меня…» Страшно, если слушать не желают. Страшно, если слушать начинают. Вдруг вся песня, в целом-то, мелка, вдруг в ней все ничтожно будет, кроме этого мучительного с кровью: «Граждане, послушайте меня…»?! |