И восточный экзотический мотив и сама эта техника — это пряное узорочье — роднят здесь Врубеля с его старшим современником — французским художником Густавом Моро, «вероотступником в академизме». Она заставляет вместе с тем подозревать Врубеля в мысленном диалоге, в споре с его сверстниками-постимпрессионистами, дивизионистами. Хотя он, возможно, ни произведений Синьяка, ни Сера не знал, но, как говорят, идеи «носятся в воздухе»! По воспоминаниям очевидцев — Куренного, в частности, — в этот период жизни в Киеве, в пору безденежья, Врубель писал по заказу Алексея Мурашко, владельца иконописной мастерской, икону Владимира и Николая Чудотворца и написал великолепно, но никак не мог решить фон… Однажды он разбил его на квадраты и раскрасил синим, красным, зеленым, желтым (каждый квадратик) и говорил: «…обыкновенно смотрят на небо и считают его синим или голубым, а я когда смотрю на небо, оно мне кажется выложенным разноцветными квадратиками…»
Ясинский свидетельствовал, что Врубель любил в это время разглагольствовать о физических и химических проблемах в применении к цвету и даже по-модному ввел в свой лексикон термин «физиология спектра» вполне в духе бальзаковской «физиологии нравов». Он изучил и известную в то время книгу профессора Ф. Ф. Петрушевского, цветоведа, и раскритиковал ее. Говорил ли он при этом о «призме, преломляющей лучи нашего художественного вдохновения», как об этом пишет Ясинский в своих воспоминаниях? Едва ли… Врубель и в это время с той же осторожностью относился к вдохновению, как в юности. И вдохновенная «Восточная сказка» это подтверждала. Потому что техника картины говорила о подвластности научному мышлению.
И вместе с тем — эта таинственная полутьма пространства, ограниченного пестрыми коврами, очерченного ими и в то же время потерявшего или теряющего в этой бесконечности калейдоскопического узора свои очертания, это странное сочетание узорчатости, точности рисунка, завершенной объемности формы с полной безграничностью… В данном случае «мир гармонирующих чудных деталей» не приковывал к «данности», а уводил от нее. И еще вопрос — выкладывал ли Врубель эту мозаику цветных точек ради того, чтобы чувствовать, осязать живую бесконечность или, напротив, стремился воплотить «мир гармонирующих чудных деталей» как прекрасное декоративное целое, подчинив его картинной плоскости? По-видимому, он преследовал обе цели, весьма несогласные между собой.
Думается, поэтому развить замысел на большом полотне — исполнить картину, которую так нетерпеливо ждал Терещенко, приготовивший для нее уже стену в своем особняке и выдавший Врубелю аванс, — никак не удавалось… Уже художник наметил фигуры лежащего на софе принца и двух женщин, сидящих поодаль, но целое не складывалось. Особенно недостижимыми оказывались эта таинственная сказочная атмосфера, эти неисчерпаемые цветовые переливы, калейдоскоп, бесконечность, которые так хорошо удались ему в маленьком эскизе.
Врубель и сам уже, кажется, готов был поверить отцу, навестившему его в эту незадачливую пору, что сюжет картины с принцем и невольницами, ревностью и назревавшим убийством «весьма небогат», как выразился Александр Михайлович, и что подобная картина не может стоить 700 рублей, которые за нее обещаны.
Был момент в мучительной работе над большой картиной «Восточная сказка», когда Врубель решил ее уничтожить, написав поверх нее цветы. По свидетельству Замирайло, писал он эти цветы особым способом:
«Скомкает кусок бумаги, обмакнет ее в краску и печатает „цветы“ на холсте, потом исправит кистью — и появятся розы. Великолепные! Какие мог написать только Врубель».
Полная противоположность технике «Восточной сказки»!
С какой-то неотвратимостью рядом с «Восточной сказкой» снова возник в это время Демон. И в этом не было ничего удивительного. Дело не только в том, что Демон в сознании Врубеля, как и Лермонтова, был выходцем с Востока. Он был неразрывно связан с устремлениями «Восточной сказки». Еще одесский Демон позволял предвидеть такую связь: переворачивание фотографий гор в поисках пространственной среды для Демона, но также и вообще колдовской атмосферы, сведение живописной цветности, колорита к белой и черной краске (перевод цвета в как бы подразумеваемый). Разве все это не следствие того же двойственного мироощущения и связанных с ним противоречивых стремлений? Программная «положительность», прикованность к зримой достоверности сочетались с тяготением в бесконечность…
Но Демон не только появился рядом с «Восточной сказкой». Он разделял ее судьбу. Картина не двигалась… Как это ни трудно было Врубелю, ему и в отношении Демона пришлось оправдываться перед отцом, объяснять образ. Ибо этот замысел еще больше разочаровал Александра Михайловича и даже вызвал у него чувство, близкое к раздражению.
«Другая картина, с которой он надеется выступить в свет — „Демон“, — продолжал отец в письме к дочери, рассказывая о поездке. — Он трудится над нею уже год… и что же? На холсте (величиною (1½ арш[ина] вышины и 1 аршина ширины) голова и торс до пояса будущего Демона. Они написаны пока одною серою масляного краской… На первый взгляд… Демон этот показался мне злою, чувственною… отталкивающею… пожилою женщиной. Миша… говорит, что Демон — это дух, соединяющий в себе мужской и женский облик. Дух, не столько злобный, сколько страдающий и скорбный, но при всем том дух властный… величавый».
Как видно из этих строк, и сама картина и ее объяснения Врубелем не удовлетворили отца. «…Всего этого в его Демоне еще далеко нет. Тем не менее Миша предан своему Демону… всем своим существом, доволен тем, что он видит на полотне… и верит, что Демон составит ему имя. Дай бог… но когда? Если то, что я видел, сделано в течение года, то, что остается сделать в верхней половине фигуры и всю нижнюю, с окружающим пространством, должно занять… по крайней мере, три года… При всем том его Демон едва ли будет симпатичен… для публики… и даже для академиков…».
Едва ли Александр Михайлович был совсем прав. Как мы уже говорили, не так уж чужды своему времени были демонические пристрастия Врубеля. Знаменательное совпадение: в том же 1885 году, когда Врубель «носился» со своим «Демоном», его сверстник, его однокашник по юридическому факультету Петербургского университета, публицист и поэт Н. Минский, уходя от непосредственных демократических идей, от народовольчества на путь поисков общих высоких духовных ценностей в религии, философии, поэзии, создал стихотворение «Мой Демон», в котором писал:
«…Мой демон страшен тем, что пламенной печати
Злорадства и вражды не выжжено на нем,
Что небу он не шлет угрозы и проклятий
И не глумится над добром.
Мой демон страшен тем, что, правду отрицая,
Он высшей правды ждет страстней, чем серафим.
Мой демон страшен тем, что душу искушая,
Уму он кажется святым.
Приветна речь его, и кроток взор лучистый,
Его хулы звучат печалью неземной.
Когда ж его прогнать хочу молитвой чистой,
Он вместе молится со мной…»
Трудно сказать, читал ли Врубель это стихотворение или самостоятельно, подобно Минскому, включался в «демоническую» романтическую традицию, развивая ее в духе своего времени.
Почему никогда ни биографы Врубеля, ни его сестра, ни он сам не упоминали о родственных ему по духу современниках? Конечно, сам Врубель ощущал себя избранником «свыше». Он, наверное, обиделся бы, даже возмутился, если бы ему сказали о его связях, например, с Минским. И дело здесь не только в оправданном честолюбии, высокомерии.
Идеи Врубеля были вдохновлены атмосферой 1880-х годов. Но еще более они были связаны с тенденциями, отметившими всю культуру XIX века, тяготевшую к мифотворчеству, и вместе с тем и даже благодаря этому ощущались художником как глубоко личные.