Генерал-полковник не понял моего вопроса.
Я поймал себя на том, что смотрю в даль Сталинградской битвы из глубины еще более отдаленных событий и занимаюсь сравнением несравнимого. Это мы валялись в пыли, в лучшем случае — на окровавленном каменном полу какого-нибудь пакгауза или сарая — без бинтов, без лекарств, голодные и вшивые. Страшную свалку полутрупов и трупов фашисты именовали ревиром или лазаретом.
Койка — это и есть койка. На ней простыня, одеяло, подушка, и стоит она в палате, как маленькому, разъяснил мне генерал-полковник, очевидно досадуя, что связался с таким невежественным писателем.
Считаю необходимым процитировать один абзац из книги Е. И. Смирнова; вспомнив о шестьдесят одной тысяче четырехстах койках, предоставленных в наших госпиталях раненым немцам, он пишет: «И. В. Сталин проявил особый интерес к организации лечения военнопленных, особенно после окончания Сталинградской битвы, когда среди них было много больных, страдавших дистрофией и сыпным тифом...»
Не перегружаю ли я свое повествование документами, фактами и данными, не выхожу ли я за рамки художественной прозы и за пределы своей задачи — рассказать об одном из первых сражений Великой Отечественной войны.
Но я назвал свою легенду документальной...
И коль пошел рассказ о великой победе на Волге, надо поведать о том, как завершилась битва.
31 января 1943 года на медленном зимнем рассвете по войскам распространилась весть: мотострелки 38-й бригады держат в осаде здание универмага, а там в подвале — штаб 6-й армии.
Из врытого в волжский берег блиндажа, где ночевал, я побежал в сторону универмага.
Развалины улиц представляли зрелище невероятное: мимо наших танков тянулись унылые и страшные вереницы бросивших оружие, закутанных кто во что немецких солдат.
Горели костры, в их отсветах можно было разглядеть и наших гвардейцев, и... пленных румын в бараньих шапках.
Запыхавшись, я протиснулся во двор универмага. Там было много наших. Увидел группку немецких офицеров. Их охранял один молоденький автоматчик.
Не стану изображать из себя героя: в подвал меня не впустили, как я не доказывал, что фронтовая газета не может завтра выйти без моего репортажа.
Но я увидел, как из темной глубины медленно поднялось несколько командиров из мотострелковой бригады.
Ну и счастливые же были у них улыбки!
За ними следовал худой и серолицый, в шинели с поднятым воротником генерал-полковник (потом мы узнали, что Гитлер произвел его в фельдмаршалы и это была самая последняя радиограмма из Берлина).
Его вел наш генерал-майор — ладный и статный, по- деловому озабоченный, но спокойный. Я сразу узнал его, хотя с генеральскими петлицами не видел и вообще не видел давно — с первых дней августа 1941 года.
Это был начальник штаба 64-й армии Иван Андреевич Ласкин. Командарм Шумилов — герой Мадрида — поручил ему принять капитуляцию.
А ведь это Ласкин собирал на опушке Зеленой брамы воинов 15-й Сивашской дивизии и готовил их к решающему рывку, который завершился выходом оставшихся в живых из окружения.
Когда погиб комдив Николай Никифорович Белов, полковник Ласкин возглавил отряд. Рядом с ним шел, не кланяясь пулям, бригадный комиссар Сергей Петрович Семенов.
Сивашцы рванулись прямо на артиллерийскую засаду и забросали расчеты орудий гранатами.
В первый день группа Ласкина прошла с боем пять километров, потом преодолела второе кольцо и все-таки пробилась!
Как писали в старину, судьбе было угодно, чтоб именно один из командиров, хлебнувших горя в нашей 6-й армии, принял капитуляцию штаба 6-й немецкой армии.
...Я встречался с генерал-лейтенантом Иваном Андреевичем Ласкиным в 1982 году. Ровесник века, он полон энергии, в нем неиссякаемый запас житейской мудрости: говорить с таким человеком — одно удовольствие. Он помнит во всех подробностях и 7 августа сорок первого — опушку у Подвысокого,— и 31 января сорок третьего года — подвал сталинградского универмага. Генерал-лейтенант Ласкин вспоминает:
«Я назвал себя и объявил его пленником. Паулюс подошел ко мне и, высоко подняв вверх правую руку, на скверном русском языке произнес:
— Фельдмаршал германской армии Паулюс сдается Красной Армии в плен».
Из записок К. Симонова
Когда я, вернувшись из Подвысокого, не столько приступил, сколько подступил к работе над материалами, постепенно сложившимися в эту книгу, нашелся «болельщик», уже не давший мне отложить в сторону ни одной страницы и постоянно подогревавший идею написания «Зеленой брамы». Не скрою, некоторые товарищи-литераторы не то чтоб отговаривали, но мягко советовали мне продолжать тихо и спокойно сочинять песни, писать лирические стихи и не лезть, во-первых, в прозу, а во-вторых,— в зону истории, именуемую 1941 годом: под силу ли тебе...
Но мой «болельщик» при каждой встрече интересовался, как продвигаются дела, настаивал, нажимал, проверял — что уже сделано...
Этим контролером стал Константин Симонов, товарищ юности, и в общем-то всей жизни.
Мы на второй день войны выехали на разные фронты, но с одинаковыми предписаниями: «Для выполнения специального задания правительства» (такой текст на бланке остался, видимо, от прежних времен и командировок), а перед тем, как рассказано на первой странице симоновской книги «Разные дни войны», вместе ходили в райком и получили партийные билеты...
При выезде на Южный фронт корреспондент «Красной звезды» Симонов записал в дневнике: «Долматовского видели в последний раз четвертого августа...»
Симонов провел на Южном фронте немало трудных дней, был в осажденной Одессе и вблизи тех мест, где завершалась трагедия 6-й и 12-й армий, но с внешней стороны кольца... Он рассказывал мне в январе 1942 года, когда мы наконец свиделись, что надеялся найти мой след, многих спрашивал, даже хотел пробраться в 6-ю армию, но ее уже не существовало... Ведь помимо задания редактора, он выполнял еще просьбу моей мамы...
В дальнейшем мы не раз встречались на фронте — в Сталинграде, на Курской дуге, на Днепре, при освобождении Польши и наконец в Берлине, не только на пылающих улицах, но и в здании инженерного училища в Карлсхорсте, при подписании капитуляции.
Многое мы видели и пережили вместе, а все же разлука сорок первого года особенно сблизила, навсегда осталась самым памятным для нас периодом нашего товарищества и постоянной темой для воспоминаний.
Симонов говаривал о моей браме и Уманской яме чаще, чем я, потому я не удивился, когда в июне 1979 года получил от него письмо, в котором были такие строки:
«Вроде мы с тобой работаем, я тоже начал кое-что царапать. Насчет Уманской ямы — когда вернусь в Москву, м. б. покажу тебе интересные для тебя материалы. Донесения, цифры вышедших и пр. и пр., от чего волосы дыбом. Все это и персональное тоже. Это у меня собралось в связи с большим архивным материалом, который я хотел использовать для книги «Разные дни войны»...»
Письмо пришло из Гурзуфа, из санатория. Я с нетерпением ждал возвращения товарища в Москву, но вернулся он не домой, а в больницу, из которой ему не суждено было выйти.
Оказалась последней и наша встреча в больнице.
Мы провели вместе день в щемящих душу воспоминаниях, в упрямых спорах с примирительными эпилогами, утешались не очень веселыми шутками, делились планами. Симонов накануне успел прочитать начальные главы моей «Зеленой брамы» и накидал мне ворох замечаний и поправок, как это было принято в нашем литературном общении.
— Как выздоровлю, притащу тебе мои записи, цитаты из архивных фолиантов. Я собрал много всего про Южный фронт, о нем ведь почти ничего не знают. Для тебя не будет открытий, а все же пригодится в хозяйстве.
Расставание наше не было сентиментальным, Симонов умел жестко переходить на деловой тон:
— Если операция пройдет неудачно, тебе трудно будет найти мои записи. Ориентируйся на заголовок «Южный фронт».