— Пусть пишет один Гиртий, — неосторожно перебил Долабелла, — с тебя. Цезарь, достаточно «Комментариев о гражданской войне». Тем более, что, узнав о смерти Катона, ты воскликнул: «Завидую, Катон, твоей смерти; ты позавидовал мне в славе спасти твою жизнь».
Цезарь вспыхнул:
— Разве я так сказал? Не помню, друг! Но неужели ты думаешь, что я не сумею возразить Цицерону, который, по-видимому, опять на стороне аристократов?.. А ведь эти люди грабили имущество (Помпей захватил вклады частных лиц) и нарушали права квиритов, а я спас сокровища эфесского храма Дианы… Об этом я писал в своих «Комментариях».
— Я слышал, — сказал Лепид, — что Цицерон утверждает, будто ты с целью разрушал республику, стремясь к единовластию. Он говорит, что, став триумвиром, ты управлял единолично, вынудив Бибула к бездействию, а сенат к молчанию; что в Галлии добраться до тебя было трудно, — это испытал на себе Требаций Теста, тщетно добивавшийся у тебя приема и уехавший со словами: «Легче попасть к царю, чем к Цезарю!»; что твои «Комментарии о галльской войне» — ложь, которой ты хотел обмануть общество; что после Фарсалы ты назвал диктатора Суллу безумцем за то, что он отказался от власти, чем, — утверждает Цицерон, — ты подтвердил, что сам никогда от нее не откажешься; что, прикрываясь демократизмом, ты стремишься к монархии…
— Довольно! — прервал Цезарь. — Если перо может мстить за нападки, учиненные пером, то пусть Гиртий ответит Цицерону и опубликует свой труд. А если Гиртий не справится с этим делом, я сочиню своего «Анти-Катона»…
— Но монархия, монархия, — заметил Лепид. Цезарь пожал плечами.
— Республика, дорогой мой, фантазия. Пусть же она сохранит хотя бы одну видимость, если это приятно республиканцам.
— А общественная жизнь?..
— Она сохранена. Разве я не возвратил из изгнания большую часть противников?..
Но Долабелла, нахмурившись, перебил его:
— Ты был неправ, Цезарь, поступив таким образом! Враг не должен находиться в Италии, иначе он будет подтачивать здание, воздвигаемое тобою!
— Нет, я должен примирить враждующие слои населения и создать иное общество…
Подошел Гай Октавий.
Полуобняв племянника, Цезарь спросил, заглянув ему в глаза:
— Как здоровье, Гай? Прекратились ли головные боли и хорошо ли варит желудок? Если нет, то обратись к моему медику, который…
— Я здоров, слава доброй Валетидо! — ответил Октавий, краснея и пытаясь освободиться из его объятий. — Жду, когда ты назначишь меня начальником над иллирийскими легионами…
— Подожди еще… Не желая расставаться с тобой и не кончив одной войны, я не могу начинать другой…
Это был намек на Испанию, где сосредотачивали свои силы сыновья Помпея, и на Парфию, куда Цезарь замышлял отправиться в поход.
— А где же твой друг Марк — Випсаний Агриппа? — продолжал Цезарь после некоторого молчания. — Я привык встречать вас, ровесников, вместе, и, не видя его, подумал, не заболел ли он?
— Увы, — вздохнул Октавий, — ты угадал, Цезарь! Агритпа заразился в лупанаре и теперь лежит. Его лечит старуха, делая примочки и заставляя лить настой из каких-то трав…
— О, молодежь, молодежь, — покачал головою Цезарь. — Побереги себя, Гай, от пагубной любви….
Октавий тонко улыбнулся.
— Ты знаешь, Цезарь, что я не любитель матрон и простибул. Ни одна красота, даже красота Венеры, не может соблазнить меня. Я ненавижу гинекократию и смотрю на женщину как на существо, способное поработить слабого духом мужа…
— Ты ошибаешься, Гай! Даже мужи, сильные духом, подвластны законам природы…
— В этом их слабость! Я согласен с неопифагорейцем Дидимом Ареем, который учит, что воздержание и умерщвление плоти — наивысшие добродетели…
— Но для кого и для чего эти добродетели? — возразил Лепид. — Если для внутреннего усовершенствования, то они способствуют отдалению от жизни, а если для чего-либо иного, то скажи, и мы с радостью послушаем тебя…
Но Октавий, нахмурившись, освободился из объятий Цезаря и отошел к Дециму Бруту и Гаю Кассию, обсуждавшим силы помпеянцев в Испании и меры, которые следовало бы предпринять против них.
Цезарь поспешил к Сервилии, оставленной Кальпурнией, удалившейся в триклиниум.
— О чем мечтает дорогая матрона? — обратился он к ней.
Очнулась, взглянула на него.
— О Цезаре, которого любила и который продолжает ее любить в образе Терции…
— Почему она не пришла? — смутившись, спросил Цезарь.
— Увы, муж ревнует ее, а слухи, сам знаешь, чаще всего не лишены правды…
В это время триклиниарх появился на пороге и возвестил, что всё для пиршества готово.
По знаку Цезаря гости веселой толпой направились к двери.
Статуя Клеопатры, изваянная Аркеэнлаем, вызвала всеобщее негодование в день освящения храма Венеры Родительницы. Но Цезарь не обращал внимания на общество: нобили, всадники, сенаторы? Он давно старался унизить сенат, пополняя его никому неизвестными людьми и гаруспиками. И, видя, что народ доволен празднествами, чувствовал силу на своей стороне.
Не раз наблюдал он за толпами, торопившимися в цирки: охота на диких зверей и бои гладиаторов происходили во всех кварталах для различных народностей Рима; наумахия, представляемая на искусственно вырытом озере, радовала пресыщенный глаз императора, и на трупы зверей, гладиаторов и моряков, погибших на потеху зрителей, смотрел равнодушно. Этот год тянулся медленно, длинный, пятнадцатимесячный, а Цезарь жаждал военной деятельности, и в первую очередь — победы над сыновьями Помпея.
Александрийские астрономы, во главе с Созигеном, прибыли раньше Клеопатры, а к концу года в Рим въехала египетская царица, окруженная толпой придворных.
Она остановилась во дворце Цезаря и жила под одной кровлей с обманываемой Кальпурнией. Общество, само развратное, негодовало, обвиняя Цезаря в разврате.
— Какой позор! — шептали сенаторы. — Он принимает любовницу в доме, где находится его супруга! Что скажут честная Туллия и неутешная Корнелия?
Даже друзья были недовольны, — это было видно по их лицам, однако Цезарь делал вид, что ничего не замечает.
На пиршестве, данном в честь Клеопатры, присутствовали друзья и сторонники Цезаря, а также Кальпурния. Она притворялась веселой и, беседуя с египетской царицей, громко восхищалась ее жемчужным ожерельем, стоившим десятки миллионов сестерциев, и богатым греко-восточным нарядом.
Гай Октавий, прислушиваясь к льстивой речи Кальпурнии, равнодушно смотрел на царицу. Да, она была прекрасна: стройная, выше среднего роста, с золотистой кожей обнаженных рук, с большими черными, несколько продолговатыми глазами, излучавшими ласковое сияние, со смуглым румянцем на щеках, она напоминала бы эллинку-гетеру, если бы головы ее не украшала царская диадема, усыпанная драгоценными камнями.
Беседуя с Цезарем, она взглянула на Октавия, не спускавшего с нее глаз, и опросила, кто он. Цезарь поспешил представить юношу.
— Ты смотрел на меня, как влюбленный, — певучим, голосом сказала Клеопатра, и в ее сияющих глазах Октавий ощутил ласку, — и это меня смутило…
— Прости, царица, — сдержанно ответил Октавий, — я не привык еще влюбляться…
— Привыкнешь, — уверенно засмеялась Клеопатра. — Ни один смертный не способен защитить себя от стрелы Амура… Правда, ты не смотрел на меня с таким восхищением, как муж, похожий на Геракла, которого я встретила на Палатине, но ты еще молод, у тебя нет, по-видимому, вкуса, потому что римлянки не могут похвалиться красотой и обаятельностью эллинок…
Октавий молчал. Его раздражала самоуверенность царицы, а преклонение Цезаря, его друзей и приверженцев возмущало.
«Неужели слухи справедливы? — думал он. — Гинекократия Клеопатры? Влюбленный Цезарь? Не может быть! Но в таком случае почему она живет в его доме? Любовь? Нет. Кальпурния не перенесла бы такого оскорбления».
Недоумевая, он следил за ними. Радость Цезаря, взгляды, которыми они обменивались, шопот. когда они возлежали за столом против него (беседовали по-гречески), — всё это волновало Октавия. В шуме голосов услышал певучую речь Клеопатры: