— Привет солнечной красоте, озарившей тусклую жизнь Рима божественными лучами!
Преция звонко засмеялась:
— Боги вняли моим мольбам: я вижу у себя честного Лукулла, любимца великого Суллы, и радуюсь всем сердцем такому счастью. Но скажи, благородный муж, какие боги надоумили тебя посетить мой бедный дом и…
— Госпожа моя, давно уже весь Рим восторгается твоим умом и красотой, и только я, занятый работой, порученной мне императором, не имел времени присоединиться к твоим обожателям. И лишь на днях, встретив тебя на Священной дороге, я понял, как много потерял в своей жизни!.. А теперь, глядя на тебя, я готов кричать от восхищения: «Какая грудь, какие руки и ноги, какие глаза, какие формы божественного тела!»
Преция заглянула ему в глаза (в них было восхищение) и, не стесняясь Архия, взяла Лукулла под руку и дружески сказала:
— Я счастлива, что такой знаменитый муж почтил меня своим вниманием. Хвала Венере, заботящейся о женщинах!
— Хвала Венере, не забывающей мужей! — повторил за нею Лукулл.
С этого дня он стал ухаживать за Прецией, — посылал подарки: безделушки, золотые и серебряные украшения, фибулы, сопутствовал ей в поездках за город… Так проходили недели.
Однажды, придя к ней вечером, он увидел среди гостей, толпившихся в атриуме, Публия Цетега.
На мгновение оба мужа растерялись, но Преция, взяв Лукулла за руку, подвела к Цетегу:
— Вот наш лучший Друг! — весело воскликнула она. — Полюби его так же, Публий, как любил его божественный император!
Глаза Цетега мрачно сверкнули — вспомнил, как Лукулл некогда назвал его презрительной кличкой марианца-перебежчика, как сенаторы злорадно улыбались, и готов был уже отвернуться, но Преция что-то шепнула. И Цетег, засмеявшись, непринужденно сказал, подходя к Лукуллу:
— Друг диктатора — мой друг. Наша вражда была, конечно, недоразумением. Я всегда уважал тебя и преклонялся пред тобою…
— Никогда я не был твоим врагом, — горячо прервал его Лукулл. — Боги свидетели, что если я позволял себе грубости, то виною этому — несдержанность воина, отвыкшего в лагере от утонченной жизни римского общества.
Цетег ласково взял его под-руку. И, беседуя о политике, они долго ходили по атриуму, среди гостей, изредка обращаясь с любезностями к матронам.
— Нас беспокоит Митридат не потому, — говорил Цетег, — что мы боимся его, а оттого, что он заключил союз с Серторием. Уже два года, как борется Помпей Великий в Испании и терпит поражения. Я не верю его хвастливым эпистолам о победах. Если бы римляне побеждали, война давно бы кончилась. Сенат должен послать против Митридата полководца, воевавшего уже в Азии, храброго мужа, который заставил бы царя признать могущество Рима. Но где найти такого полководца? Где?
— Где найти? — вскричала Преция. — Да ты близорук, Публий!
Цетег, притворяясь непонимающим, ответил, что политически близорукий муж не мог бы управлять государством, что ценен только тот, кто способен предвидеть будущее и направлять внешнюю политику сената по неожиданному для неприятеля пути.
Однако Преция, подмигнув Лукуллу, не сдавалась:
— Такой муж — пред тобою! — говорила она. — Разве он не воевал в Азии под начальствованием Суллы? Разве он не знает языка и обычаев обитателей страны?.. Его, только его, Лукулла, нужно послать против Митридата, и ты, Публий, должен настоять на этом в сенате!
Цетег задумался: «Уж не для этого ли Лукулл помирился со мною? Или действительно увлекся Прецией? Я не ревнив, у нее много обожателей — они текут, как вода («Всё течет», — сказал мудрый Гераклит), и потому преходящи…»
— Надеюсь, дорогой Люций, — шепнула Преция, — ты не забудешь нас, когда разбогатеешь в провинции…
— Честное слово Лукулла…
Цетег повеселел. Полуобняв гостя, он сказал:
— Будь готов отправиться против Митридата, — я заставлю сенат принять мое предложение…
В атриум входили новые гости; вскоре пришел и Катилина. Широкоплечий, порывистый, мертвенно-бледный, с бегающими беспокойно глазами, он заметался, приветствуя мужей и матрон, и его густой голос гремел в затихшем атриуме.
Цетег отозвал его к ларарию.
— Почему опаздывает Красс? — спросил он.
— Большое несчастье. Весталка Лициния захвачена с рабом Красса в своей загородной вилле. Сенат в ужасе. Подозревают Красса, но он, вероятно, чист. Его не оказалось в вилле, хотя на ложе найдена мужская тога… А ведь рабы не носят тог, — схваченный невольник оказался немым, — у него отрезан язык…
— Говори, говори! — торопил его Цетег.
Но Катилина молчал. Очевидно, он знал больше и жалел, что сказал и так много…
— Ты очень любопытен, Публий! — усмехнулся Катилина и отошел от него.
«Конечно, он узнал подробности от весталки Фабии, своей любовницы, — думал Цетег, — а этот торгаш Красс не пожалел молодой жизни, лишь бы завладеть богатой виллой. Он хотел купить её за бесценок, но Лициния не соглашалась, и он стал ухаживать за ней, добиваясь ее расположения. Он соблазнил девушку, а затем, оставив ее с невольником (я уверен, что он повелел отрезать рабу язык, чтобы свидетель молчал), привел в дом эдила. А виллу он, конечно, получит — всё обдумано им, всё взвешено!»
Скоро все гости обсуждали страшное событие.
Многие были уверены, что не с невольником согрешила Лициния, а с Крассом. То же думал и Лукулл, сжимая кулаки: «Алчный, презренный торгаш погубил деву Весты ради наживы! О, боги, долго ли будете терпеть этот позор?»
VII
В седьмой день календ секстилия[1] в Риме эдиктом сената был объявлен общий траур: весталка Лициния потеряла девственность! С утра лавки были закрыты, все дела прекращены.
Толпы народа спешили к полю преступников, где должна была совершиться казнь: мужчины — в длинных темно-коричневых одеждах, женщины — в белых одеждах без вышивок и разноцветных полосок.
Катилина и Цетег, сопровождаемые рабами, шли среди толп возбужденного народа. Катилина был осведомлен о следствии, произведенном верховным жрецом (еще накануне все подробности этого дела были сообщены ему весталкой Фабией), и беседовал с Цетегом по-гречески:
— Лициния созналась… Она указала на Красса… Верховный жрец был у него, но Марк, очевидно, сумел оправдаться, — поэтому раба заковали в цепи, перестали кормить и поить…
— Марк не остановится ни перед чем, — шепнул Цетег, — бьюсь об заклад, что он подкупил верховного жреца!
— Пусть так, но жертвовать Лицинией ради виллы всё же… жестоко… Нельзя ли ее спасти?
Цетег засмеялся.
— Уж не влюблен ли ты в нее?
— Молчи, — побагровел Катилина, и глаза его налились кровью.
— Берегись, Люций, чтоб и тебя не постигла такая же участь… Разве не предупреждал тебя Сулла?
Катилина расхохотался.
— Я ненавижу эти варварские обычаи, — вымолвил он, задыхаясь, — патрицианские обычаи. Оскорбление богини? Ха-ха-ха! Да и есть ли еще боги и богини? Не выдумка ли это досужих жрецов? Если виновник известен и останется жить, а пострадает невинный…
Так беседуя, они миновали Виминал и дошли до Квиринала. За Коллинскими воротами простиралось campus sceleratus, или поле преступников. Обыкновенно пустынное, оно волновалось толпами народа: шумя, толкаясь и ругаясь, теснились ремесленники, вольноотпущенники, рабы, невольницы, пролетарии, женщины, дети, — все старались пробраться к каменной стене с огороженным местом.
Усердно работая локтями, Цетег и Катилина протиснулись к ограде прежде, чем печальное шествие подошло с противоположной стороны.
Впереди шел старый верховный жрец в широкой тоге, покрывавшей часть головы, и с жертвенной чащей в руке; за ним — осужденная, которую вели под руки, и позади — обвиненный раб под стражей; дальше выступали весталки, предшествуемые ликторами: старшая (virgo vestalis maxima) и пять младших (шестая была осуждена), — все в длинных траурных одеждах, с покрывалами па головах, а за ними следовали матроны, дочери нобилей и опять толпы народа.