И хотя все было рассказано Епифанию за несколько полярных ночей, говорено обо всем переговорено, взявшись за перо, Аввакум задумался, о чем писать. Пестра жизнь, а сказать людям надо главное, чтобы не отвлекать их мысль в сторону, чтобы была книга как вопль в ночи, а не жалобное стенание…
«Стану сказывать верхи своим бедам», — решил Аввакум.
Считается, что Аввакум начал писать свое «Житие» еще в 1669 году, до приезда в Пустозерск Елагина и введения тюремных строгостей. Однако известны еще три редакции «Жития», написанные Аввакумом с 1672 по 1675 год. Сохранились подлинные рукописи двух из них. Подлинники и списки дают представление, как работал Аввакум, как он совершенствовал свое знаменитое произведение, как шлифовал фразы и отбирал эпизоды, как перешел он от мемуарного повествования к сюжетному…
Полемика и поучения, ради чего и задумана была автобиография, как-то не укладывались в русло жизни, которая упруго билась и теснила их к берегам, на края, в начала и концы… «Простите меня… А однако уже розвякался — еще вам повесть скажу».
Не соврать бы, всю правду сказать. И такой он был, Аввакум, и сякой, всякий, непростой. Не ведал Аввакум, что назовут его писание «первым опытом законченного психологического автопортрета в древней русской литературе», «многофигурной бытовой автобиографической повестью, тяготеющей в значительной мере к большой форме романа»[18].
Редко-редко найдешь в «Житии» эпизоды, которые бы ныне не подтверждались документами. Не преувеличивал, не приукрашивал ничего Аввакум. Не часто подводила его память. Но дело даже не в том, точен или не точен был Аввакум. Не хронику он писал. Дело в том, как он изображал себя и других.
Действительность для Аввакума была чем-то суетным, преходящим. Но в ней человек проходил испытание. Выдержавшему давалось истинное и вечное. Однако до чего же он был привязан к этой суетной жизни, с каким достоинством шагал по ней, как стойко переносил страдания! И не любовался ими, как авторы многих житий, якобы испытывавшие к боли прямо-таки сладострастное влечение. Противоречивый человек был Аввакум — у него найдешь и пространное описание, как постились узники в Пустозерске, десятки дней не принимали пищи, лишь полоскали рот квасом, а вот он радуется, что досталось ему «хлепца немношко» и удалось «штец похлебать».
Всему свое время. Время непреклонности и время уступчивости. Время жестокости и время нежности. Время злословию и время шутке. Всему человеческому отдал дань Аввакум и не постыдился этого человеческого. Сказал своим читателям — судите сами. Он доверял им, и это доверие есть проявление величайшего уважения к человеческой личности, вера в то, что всякий человек сложен и умен.
Чередой возникали в памяти его Неронов, Никон, Ртищев, Пашков, юродивый Федор… И еще многие. Одних он любил, других ненавидел. Но никому не мог отказать Аввакум в человечности. На что Пашков злодей был, а и то мучился и сомневался… Победить врага злого да глупого — себе чести мало. А сам-то он, Аввакум, всегда ли добр бывал даже к близким своим?
Даже к самому близкому человеку, к жене, к Марковне своей, что ныне с сыновьями Иваном и Прокопием на Мезени в земле закопана сидит? Не бывал ли он груб с ней, не попадалась ли она ему под горячую руку? Ох, горе! Страдалица безропотная, подруга верная, мать хлопотливая… В ноги кланяется он ей и всем заказывает — помните вечно, какова Марковна!
А дети? Какая им выпала доля, горемыкам? А сколько детей духовных показнили? Федор юродивый, удавленный палачами на Мезени… Вспомнил его еще раз Аввакум и написал: «Не на баснях проходил подвиг, не как я, окаянный…» Собственный труд казался ему незначительным. Смерть кругом, смерть!
«Выпросил у бога светлую Росию сатона, да же очервленит ю кровию мученическою».
Безобразна и греховна жизнь! Кричать хочется.
А как сказать главное? Тянет в стороны повествование, того и гляди все рассыплется. Но отсекает безжалостно Аввакум сучья, чтобы ствол прямее был, да что делать — разве все отсечешь?
Благословения надо у отца духовного Епифания просить. Напишет Аввакум кусок и просит стрельца, что подобрее, отнести в земляную яму к старцу — пусть рассудит тот. Вот написал он, как, возвращаясь из-за Байкала, спас папшовского «замотая». Как завалил его пожитками, а сверху Марковну с дочерью положил. Как казакам лгал. Сильно ли он согрешил тогда? «Припиши же что-нибудь, старец».
И Епифаний приписывает: «Бог да простит тя и благословит в сем веце и в будущем, и подружию твою Анастасию и дщерь вашу, и весь дом ваш. Добро сотворили есте и правильно. Аминь».
Получив через стрельца же рукопись обратно, Аввакум пишет: «Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово» — и продолжает свой рассказ о возвращении из ссылки. Удивительна эта рукопись, как бы хранящая тепло рук и дыхания двух человек, которые в зловонных своих ямах не ожесточились, не потеряли способности мыслить возвышенно…
Иной раз Епифаний редактировал Аввакума: заклеивал текст бумажкой и сверху писал свое. Епифаний был не лучшим из редакторов. Коробила его литературная смелость Аввакума, благообразней хотелось ему написать, а получалось бледно и невыразительно.
Все рукописи Аввакума проходили через руки Епифания, Который был искусник во всяких поделках. Он сделал «ящичек» не только в топорище бердыша, с которым стрелец отправился в Москву. Такие же тайнички для писем вырезал он и в деревянных крестах, которые изготавливал для московских почитателей пустозерских узников. Передавали их стрельцы, получая от москвичей приличную мзду.
Рукописи своего и аввакумовского «Житий» Епифаний аккуратно сшивал, делал переплеты из обтянутых оленьей замшей деревянных дощечек, изготавливал из кусочков меди петли для застежек и окрашивал киноварью обрезы книг.
Эти книги тоже тайно проносились в Москву и другие русские города, там их переписывали усердные грамотеи. И подлинники, и списки берегли как зеницу ока, читали и перечитывали и сохранили до наших дней.
Больше восьмидесяти сочинений написал за свою жизнь Аввакум. И всюду — в «Книге бесед» (1669–1675), в «Книге толкований» (1673–1676), в «Книге обличений», в письмах, челобитных, посланиях — он всякий раз говорит о себе и о других что-нибудь новое. У него нет времени на повторения. То же замечено академиком В. Виноградовым и в аввакумовской манере повествования, где «каждая формула не поясняет предшествующую, а подвигает изложение вперед»[19].
В своих сочинениях Аввакум часто ссылался по памяти на книги, которые читал в недолгие годы своей вольной жизни. В пустозерской тюрьме узники почти не читали книг. Лазарь писал царю: «Книг, государь, нам не дают лет больши десяти, а в печали у нас память губится».
И сколь замечательна была и память, и начитанность Аввакума, можно судить по недавнему исследованию Н. С. Демковой, отыскавшей в произведениях узника указания на его знакомство с двумя десятками повествовательно-исторических и естественнонаучных сочинений, более чем тремя десятками житий, с полусотней богословских и полемических сочинений, восемнадцатью апокрифами. Среди них мы находим «Историю Иудейской войны» Флавия, «Повесть о Белом Клобуке», «Сказания о Флорентийском соборе», «Физиолог», «Сказания о падении Византии», притчи Эзопа. Аввакум был даже знаком в какой-то мере с «Илиадой» Гомера.
Особенно хорошо знал Аввакум апокрифическую литературу и легенды, отодвинутые впоследствии каноническими текстами в небытие. С этой литературой связано было и народное «самосмышление», проникнутое идеями равенства всех перед богом и природой, справедливости и духовной свободы, дающей жизнь творчеству. Легенды, духовные стихи, апокрифы не только питали Аввакума идеями, но и еще теснее приобщали его к народной словесной культуре…
Писания пустозерских узников попадали и в восставший Соловецкий монастырь. Воевода Мещеринов и близко не мог подойти к стенам со своим тысячным войском. Лихой монах Никанор, с которым переписывался протопоп, ходил по стенам, кропил голландские пушки и приговаривал: